Ворота околицы оказались закрытыми. Лошадь остановилась, и Маркел тут же очнулся. Нехотя выбрался из розвален, путаясь в полах тулупа, протопал до ворот. Въехал в улицу. Хмель помаленьку выходил, и мысли становились трезвее.
Нет, не так уж он прост, Маркел Зырянов, все понимает. Понимает, а — не боится. Чего зазря гадать, как там в будущем повернется, кто сверху окажется. Покуда наш верх — греби к себе, хватай и тяни что на глаза попало. Бог даст, еще подфартит овчинному воинству. На тот случай готово гнездо в Яровске. А не подфартит — тоже не пропадем. И про черный день добрая заначка имеется.
Он уже подъезжал к своему дому, как вдруг кольнуло под ребро давнее потаенное желание. Не раз тревожило оно Маркела, заглядывало во сны, делаясь все неотвязней. Вошло в него как острога и не вытащить. Трезвый Маркел хоть и с натугой, но отгонял желание, пьяному сделать это было куда трудней, выручали лишь обстоятельства. Теперь же все сложилось как нельзя лучше: и ночка темна, и голова хмельна. Да и хмельна по-легкому, на остатних парах — в самый раз. И, мысленно отмахнувшись от всех препон и сомнений, Маркел погнал коня мимо своего дома и с ходу подвернул к воротам Глазычевых. Оставил тулуп в санях, не по годам легко взбежал на высокое крыльцо, застучал негромко в дверь.
Чутко спала Маремьяна с тех пор, как проводила Прохора в карасулинский полк. От лошадиного фырканья пробудилась, прислушалась, уловила торопливые шаги к крыльцу. Босиком, в одной рубашке выскользнула в сени, подбежала к дверям, нашарила липнувший к рукам железный крюк, спросила:
— Проша, ты?
— Отворяй, отворяй, — послышался хрипловатый, незнакомый голос.
Маремьяна отняла руку от крючка.
— Кто тут?
— Чего переполошилась? — Узнала голос Маркела. — Не бойсь. не съем. Передам только письмецо от Прохора. Вчерась гостевал в ихнем полку, просил непременно повидать тебя и письмо, значит…
— Погоди. Оденусь.
Метнулась в горницу. Торопливо накинула платье, надела шубейку, сунула ноги в теплые валенки, отворила дверь нежданному гостю.
Маркел постоял у порога, пожмурился на свет, скинул рукавицы, шагнул к женщине.
— Здравствуй, красавица. Чего ты на меня, ровно на диво какое, пялишься? Ставь-ка самовар, гостинцев тебе привез. Чайком побалуемся.
— Где письмо? — неприязненно спросила Маремьяна пересохшим вдруг ртом.
— Всему свой черед. Наперед угости, уважь меня. — Маркел стал расстегивать полушубок.
— Давай письмо и дуй к своей бабе, она угостит и уважит.
— Ишь ты как! — сразу вызверился Маркел и голосом и взглядом. — С председателем губчека, поди, поласковей была. Думаешь, не знаем? За такое надо бы тебя на площади принародно выдрать, а то и вовсе сказнить, как изменщицу. Так что не забывайся.
— Ты бы всех сказнил, руки коротки, да к зубы, поди, повыкрошились.
— Я с тобой не шутю, — промерзшим железом заскрипел голос Маркела. — Велено заарестовать тебя и отправить в Яровск.
Маремьяна сделала испуганное лицо, прижала руки к груди, попятилась. Маркел клюнул на приманку и сразу переменил тон.
— Можно, конечно, и не посылать тебя. Все в наших руках.
— Так ты уж сделай милость…
Маркел петухом прошелся по комнатке, крутнулся перед женщиной.
— Шубейку-то скидывай. Ты без одежы-то мне милей. Улестишь меня, ублажишь, а уж я тебе…
Маремьяна, вскинув голову, подалась высокой грудью вперед, зазвенела насмешливым, злым голосом на весь дом:
— Это тебя-то улестить, тебя ублажить? Опомнись! Иль вовсе очумел от самогонки. Глянь на себя. Кто ты есть? Кобель приблудный! Гриб трухлявый. Думаешь, на председательский стул вскарабкался, так теперь все бабы твои? А вот этого не хошь? — И, круто повернувшись спиной к Марке- лу, заголила подол, звонко шлепнула ладошкой по голому заду.
— Ты это ково мне показываешь? — затрясся от ярости Маркел. — Ты своему полюбовнику кажи либо придурку мужу. Да я тебя… Заявится Пашка, он тебя как Емельяниху…
Маркел не приметил, как в руках Маремьяны оказалась кочерга, и не успел увернуться от удара. Не будь на голове шапки, лежать бы ему с пробитой башкой. Единственная на все село бобровая шапка слетела к ногам, а кочерга снова устремилась к голове Маркела. Еле успел крутнуться, железяка полоснула вдоль хребта.
До самых саней неслась за незваным гостем Маремьяна и, тюка он разворачивал коня, успела еще раз дотянуться кочергой. Испуганная лошадь с места взяла в мах и понесла, а вслед что-то выкрикивала, и хохотала, и бранилась взбешенная Маремьяна…
— В малухе барахлишко, — бросил жене Маркел. — Постирай, приготовь. Поеду в Яровск — заберу. Спать на печи буду.
И больше ни полслова. От ужина отказался. Проворно разделся, вскочил на печь, затих.
Жена поворочалась в кровати, бесшумно оделась и пошла в малуху. Засветила фонарь, склонилась над привезенными мужем мешками. Опять рубашки, гимнастерки, брюки, пиджаки. Мятые, выцветшие от поту, с оторванными пуговицами, многие с темными пятнами крови. С тех пор как Пашка принес емельяновские пожитки, она перестирала не одну пару чужого белья. Поначалу пятна крови отпугивали, боялась притронуться к ним, дрожала. Потом попривыкла. И сейчас спокойно перебирая одежду, думала: «Пашка поснимал с убитых иль свекра одарили. Лютует старик. Чистый зверь. И муж с сыном недалеко ушли… Господи, пронеси, сохрани и помилуй. Скорей бы уж кончилось это…»
«Чужое добро впрок не идет», — говаривали старики. Да только не всегда, видно, приговор этот сбывается. Сколько чужого-то добра прилипло к мужниным рукам за целую-то жизнь? Батраков обсчитывал, торговал да переторговывал, тянул все, что плохо положено, — и громом небесным не поразило, и достаток в хозяйстве растет да множится. А теперь и подавно как на дрожжах прет хозяйство: что ни день, то прибыток, велик ли, мал ли, а все не с нас, а к нам, не из кармана, а в карман. И хоть в ларец, где муж хранил золото, она никогда не заглядывала и руки туда не запускала, все равно знала: не скудеет — пополняется домашняя казна. И с этих тряпок немалый прибыток дому… Беда только, люди недобро косятся, моргуют ими, сторонятся, будто боятся замараться. Боязно стало с бабами у колодца остановиться. Не преминут уколоть: «Чего вам плакаться? Все трое при должности, все в дом тащат. На одной одежке с мертвяков, поди, капитал нажили…» А чем она виновата? Не Маркел, так другой подобрал бы все это, подобрал и продал. Не зазря ж Пашка головой рискует, да и сам Маркел на старости лет ни ночью ни днем покою не знает. То мобилизация, то сбор лошадей, то полушубки на свою армию собирает. И ведь никто за те хлопоты не платит, никто доброго словечка не скажет. Все готовы слопать из зависти. Пауки, право слово, пауки…
Успокоилась вроде бы, утешилась, но когда стала рассортировывать белье, отбирая наперед шерстяное, вдруг содрогнулась, представив тех, кто носил все это. Захолодело сердце. Не простят мужики такое. Ни Маркелу, ни Пашке, ни ей, ни всему их роду. Коли и удержится новая власть — все равно не простят. Мало ли осталось родичей у тех, чьи рубахи она отстирывала. Страшно. А не дай бог нагрянут красные, тогда отольются все слезки. Эти уже не пощадят… Ткнулась лицом в чью-то пахнущую табаком и потом гимнастерку и зашлась слезами. Плакала, как по дорогому покойнику, — горько, надрывно. Сердцем чуяла — ненадежна, недолговечна Маркелова власть. А к красным, сказывают, настоящие войска пришли, с пушками, с пулеметами. Еще пуще заревела, захлебывалась слезами, терла красные мокрые глаза, охала, проклинала и жизнь, и судьбу, и нежданно грянувшую войну с коммунистами…
Выплакалась, взялась за стирку. Совсем рассвело, когда понесла во двор развешивать и услышала голоса с улицы. Выглянула за ворота: толпа баб, бегут серединой дороги, кричат что-то, хохочут. Увидели ее, поманили, затащили в середку, потянули за собой к Маремьяниным воротам. А к ним прибита кочерга, и на ней новенькая, привезенная из города бобровая шапка мужа. Маремьяна как увидела жену Маркела, отодрала кочергу с шапкой, подлетела к растерявшейся женщине, сунула ей в руки и шально закричала: