— Ково это ты, девка, чисто никово вытворяешь? Не успел законный супруг съехать со двора, затеяла жмурки с Маркелом. — И уже совсем серьезно, строго и обеспокоенно: — Жить надоело?
Хотела было отшутиться Маремьяна, но глянула в глаза Ерошичу, и шутка застряла в горле. Ответила зло:
— Охамел кулачина. Приперся середь ночи: письмо, мол, от Прохора привез, а сам… Жаль, башку кочергой не прошибла.
— Не мудрено промахнуться, она у него чуть поболе мово кулака. Зачем же шум-то на всю округу? Тут ты поскользнулась… Знаю, что ни царя, ни бога не страшишься, только ныне Маркел поопасней и того и другого. Царь далеко, бог высоко, а Маркел рядом. И рука у него цепкая. Попадешь меж когтей — не вырвешься…
Вместо ответа Маремьяна негромко, но озорно пропела:
Пока она пела, Ерошич любовался ею. На губах застыла улыбка, от которой плоское, немолодое и некрасивое лицо словно озарилось мягким внутренним светом — стало добрым и ласковым.
Она допела припевку, и в комнате на минуту застыла какая-то совсем особенная, странная тишина, в которой все еще жил трепетный Маремьянин голос. Будто светилась та тишина и еле слышно звенела, медленно угасая. И когда она совсем заглохла и потухла, Ерошич помрачнел, прилип к лицу женщины взглядом, в котором перемешалось и восхищение, и сочувствие, и тревога. Маремьяне от этого взгляда стало не по себе, шевельнула плечом, будто сбросила с него тяжесть.
— Чего так смотришь? Случилось что?
— Случилось. — Откликнулся глуховато и как бы нехотя. Отвел глаза и вроде через силу повторил: — Случилось. — Помолчал. — Ты тут, само собой, ни при чем. Не казни себя… От верного человека прознал. Сегодня на тебя Маркел донос отправил в особый отдел главного штаба. Ты-де чижиковская полюбовница и сама отпетая большевичка, народ смущаешь против новой власти, выведываешь все и самому Чижикову сообщаешь. Обещает заарестовать тебя, все выведать, а опосля — в яровскую тюрьму…
— Да как он, вражина…
— Помешкай. Еще отправил письмецо с нарочным Пашке. Похоже, зовет его с карателями сюда. Чуешь? Пашка где-то тут совсем рядышком лютует. К ночи нагрянуть может, а с им, сама знаешь…
— О господи, — разом побледнела Маремьяна, вскочила, закрутилась на месте, снова присела, будто к краешку табуретки прилепилась. Вцепилась пальцами в концы головного платка, потянула так, что затрещали. — Как же теперь… Ково это они?..
— Не колготись. Мало радости, конечно, но и с попыток валиться не с чего. Уезжай. Сегодня же. Как стемнеет, так и в путь. Куда — сама реши…
— Ой, спасибочки тебе. Вовек не забуду.
— Уедешь тайком. Лошадь я у Флегонта возьму, запрягу, подле своей сторожки поставлю. Ты узелок собери да вроде к батюшке зачем-то, а там задними воротцами. Поняла ли?
— Чего не понять, — уже немного успокаиваясь, отозвалась Маремьяна.
— Сейчас быстренько собирайся да лети задами к матери, отсидись там дотемна. Ворота на засов, а избу не замыкай, вроде рядом ты, вот-вот воротишься. Опосля, когда уедешь, мать замкнет.
— Не знаю, как и отблагодарить тебя…
— Полюби разок — вот и квиты, — невесело пошутил Ерошич.
— Жениться тебе надо.
— Была б другая Маремьяна — давно женился.
— Чего ране не посватал, пока ничейная была? Может, и слюбились бы?
— Я и глядеть-то на тебя боялся. Не для меня такая красота…
Маремьяна проворно собрала посуду со стола. Ерошич начал было прощаться, да звякнула калитка, и оба замерли. Глянула в оконце Маремьяна, отшатнулась:
— Никак, посыльный с волости.
— Скорехонько на печь, — скомандовал Ерошич, — накройся чем-нито, скажись больной, да так, чтоб поверили, — а сам юркнул в горницу.
В сенях долго топотали, видно, сбивали снег с валенок. Потом дверь скрипнула, просунулась голова волисполкомовского посыльного, которого Маркел именовал своим адъютантом.
— Дома хозяйка? — спросил он негромко и неуверенно.
— Ктой тут? — слабым, срывающимся голосом проговорила Маремьяна с печи.
— Здорово живешь, Маремьяна. Ково это ты в эку рань на печь угнездилась? — «Адъютант» вошел и притворил за собой дверь.
— Занедужила шибко. Лихо мне, головы не подыму. Мать бы покликать. Пойдешь обратно, стукни ей в окошко, сделай милость, не то окочурюсь одна-то. Скоро корову доить, а я шевельнуться не могу, ломит всю, на части разрывает. К попадье бы послать кого, может, у ей порошки какие есть.
— Вот незадача, а меня Маркел за тобой послал, всех баб, у кого мужики мобилизованы, велел на собранье кликать.
— Чего стряслось? — простонала Маремьяна.
— А я знаю? Коту неча делать, загнет хвост да зад лижет. Так и у нас. Не могешь, значит?
— Сам видишь.
— Ладно, выздоравливай. Матери твоей шумну по пути. Бывай. — И ушел.
— Чего он удумал? — спросила Маремьяна, когда калитка захлопнулась.
— Хитрый, змеюга. Не иначе ловушку тебе изделал. Убей меня бог, никакого собранья не будет. Чую — Пашка либо тут, либо вот-вот заявится. Боится Маркел — не упорхнула б ты. Поспеши, Маремьяна. Уходи задами, мимо бани. Я там добру стежку проторил.
Ветер отовсюду надергал клочья облаков, сбил большую тучу, кинул ее на то место, под которым притулилось Челноково. И сразу потемнело в селе. А когда из серых лохм брызнули сухие колкие струйки и, густея на глазах, стали посыпать дома, сделалось совсем темно. Маремьяна невидимой ушла со двора матери, незаметно пробралась в сторожку Ерошича, за которой вкусно похрустывала сеном запряженная в маленькие санки невысокая, но ладная и шустрая лошадка.
— Вот славно — занепогодило. Неприметненько выскользнешь из села и кати куда пожелаешь. Пашка-то уже здеся. С им человек пять головорезов. Сейчас на Маркеловом подворье самогон жрут. Самый раз для тебя. Присядем на дорожку и…
— Повремени, Ерошич, погодь, миленький…
Она выговорила это каким-то бесцветным, отрешенным голосом. Скользнула по лицу Ерошича невидящим, затуманенным взглядом, а руки нервно мяли, тискали небольшой узелок. Видно было: какая-то неожиданная мысль завладела женщиной, захватила ее. Ерошич понял — недоброе задумала Маремьяна, и забеспокоился: от нее всякого можно ждать. Пока прикидывал, с какой стороны ловчее подступиться, чтобы выпроводить поскорей из села, Маремьяна затвердела в решимости, взгляд стал жестким и острым. Шагнула к Ерошичу, кинула ему на плечи руки, требовательно глянула в глаза.
— Вправду ль любишь меня?
Того будто варом окатило, обожгло. Задохнулся. Сухим горячим языком облизал мигом задубевшие, непослушные губы, но шевельнуть ими не мог. Маремьяна легонько прильнула к его груди.
— Чего молчишь? Аль соврало мне сердце? Говори!
— Зачем?.. — еле вымолвил Ерошич. — Охота тебе мучить меня…
— Не серчай, — разом обмякла Маремьяна, и глаза за- струили ласку, от которой хмелем ударило в голову Ерошича и руки сами собой потянулись к женщине.
— Маремьянушка, цвет мой лазоревый…
— Спасибо тебе. Только… Эх, горе мое. Знаешь ведь…
— Знаю, — выпустил ее руки, отвернулся.
— Не к тому спросила, чтоб пытать тебя. Прости, коли ненароком больно сделала… Ради бога прости. Нет у меня сейчас никого, окромя тебя. Пособи напоследок. Хоть присоветуй только. Век не забуду.
— О чем ты?
— Я в Северск решилась… Может, не доеду. Может, не свидимся боле. Прохору скажешь — пусть не ждет. Неповинна я перед ним — не по прихоти, не по блажи. Одна дорожка у меня, свернуть нету сил. Только не уехать отсель, пока Маркелу с Пашкой не досажу. За мой страх, за то, что бегу из родного села, ровно воровка. За все… Чтоб дрогнула под ими земля!
— Да ты очумела, что ли? Голову спасать надо, а она… Как ты им досадишь? Одумайся…
— Погоди, миленький, хороший мой, брат мой единственный. Не серчай, выслушай… — И посыпала слова, от которых у Ерошича волосы зашевелились на затылке. Хоть ждал он от нее всего, что угодно, но того, что услышал, не ожидал, такое могла придумать только Маремьяна — бесшабашная, лихая головушка.