И она ответила: «Ничего не пиши. Совсем ничего. Твои произведения используют против черных мужчин, а значит против всех нас. Элдридж Кливер и Лерой Джонс просто не понимают, с кем имеют дело. А ты пойми. Помни, что белые приводили детишек полюбоваться на убийство негров, ложно обвиненных в изнасиловании. Они способны раздавать отрезанные пальцы негров как трофеи. Отрицай! Отрицай! Отрицай!»
А я твержу свое: «Мне кажется, что некоторые негры попросту не понимают, что такое изнасиловать. Одно дело признать, что такие случаи бывают, и осудить их, а другое — признать насилие частью бунта против белых, по принципу „отплатим им той же монетой“. Да еще гордиться этим».
«Что они знают об Америке,— говорит Айда,— и, судя по всему, ты тоже. Что бы ты там ни узнала или ни почувствовала — молчи! До последнего вздоха!»
Какой, в сущности, бессмысленный совет писателю.
На Фредди Пая я бы тогда и не взглянула. (В том году я окунулась в экзотику: особую слабость питала к белым, знавшим редкие языки, потом был певец-хиппи, мулат, потом здоровенный математик-китаец. Какой он был изумительный танцор! Научил меня танцевать вальс.) А Льюне я поверила.
Помнится, была такая минута, когда я усомнилась в ней, понадеялась, что ничего такого, возможно, и не случилось, что Льюна все выдумала, как «это у них, белых, водится». Но поняла, что зря я так подумала. Она ведь мне одной рассказала.
Ее взгляд говорил: «Слава богу, эта история позади». Наша жизнь текла в привычном русле. Мы пересмотрели все выходившие тогда на экран нудные, иностранные, тоскливые фильмы, где все происходит в полумраке. Мы приспособились поглощать коричневый рис, простоквашу, кое-как притерпелись к каше и чаю, пахнущему неизвестно чем. Моего дружка-хиппи (он теперь стал известным певцом) мы тоже приучили к каше и к китайским овощам.
Но теперь между нами стояло изнасилование, явное, обнаженное, признанное, засевшее в мозгу. (И мне стало казаться, что оно разделяло нас всегда, даже если б Льюну никто и не насиловал. Моя жизнь зависела от нее точно так же, как Жизнь всех черных мужчин, даже ни в чем не повинных, и значит — жизнь всего моего народа зависела от ее обвинении.)
Пока она ничего не рассказывала, я верила в вечность нашей дружбы. Кто же не мечтает о такой дружбе, родившейся и невзгодах, окрепшей в пору юношеской незрелости, закаленной жарой, москитами и смертельной опасностью! Мы будем путешествовать, будем писать друг другу со всех концов света.
Мы продолжим «интернациональный список» наших любовников и до глубокой старости будем хихикать над их сексуальными талантами (или бесталанностью). Наша дружба выстоит во всех испытаниях как единственная подлинная ценность, ее не разрушат ни брак, ни дети, ни мужья, ежели, конечно, мы вдруг так заскучаем и разуверимся в жизни, что выйдем замуж,— вряд ли это случится, хотя подумать об этом занятно.
Теперь наша горячая привязанность остывала. Льюна слегка пристрастилась к наркотикам, как и все вокруг нас. Я завидовала ее возможностям. И их материальной основе. Ей так наскучило в детском саду, что она бросила работу; тут сразу же материализовался заблудший отец, повез ее в дорогой ресторан есть креветки под чесночным соусом, разбранил за то, что она живет на Девятой Восточной улице, а на меня посмотрел так, словно хотел сказать: «Это, конечно, твоя затея — выбрать такие жуткие трущобы». Разумеется, потому, что я цветная.
Мне же приходилось ежедневно отсиживать в отделе социального обеспечения, где я старалась раздобыть пищу и кров для людей, обреченных жить на грязных улицах, прекрасно понимая, что я-то скоро выберусь отсюда. В конце концов, я ведь «талантливая» выпускница колледжа Сары Лоуренс. Глупо ютиться в доме, где не закрывается подъезд.