Да, Карона я хотел бы повидать. В последнее время я так часто погружался в мир умерших, что мне требуется общение с живыми, ведь не все же прошлое лежит на кладбище. Как только приеду в Париж, позвоню ему, встречусь с ним около его банка после работы, и мы пойдем вдвоем по улицам, как некогда гуляли по берегу канала, направляясь к Мулен-Бардену. А потом зайдем пообедать в его ресторанчик. Хозяйка скажет:
— Добрый день, мсье Марсель! Как дела? Все у вас в порядке?
— Да-да, все хорошо, сегодня я обедаю с другом.
— Прекрасно. Тогда я поставлю два прибора.
У него должен быть постоянный столик в углу, возле окна, он обычно усаживается на свой стул, протирает очки и принимается читать «Монд».
Но сегодня вечером он оставит газету в кармане.
— Сокращенное меню, как обычно? — спросит хозяйка.
— Нет-нет, — ответит он, — сегодня полное, и еще бутылочку ронского виноградного. Самого лучшего!
— Сию минуту, мсье Марсель.
Мы поговорим о книгах: «Что ты читал хорошенького за последнее время?», а может быть, начнем слегка подкалывать друг друга, наши вкусы и пристрастия и прежде не во всем сходились, а упрямы мы были — что один, что другой! Однажды мы так долго спорили, что даже в конце концов подрались.
— Да ты просто фанатик!
— А ты бревно неотесанное!
Разъяренные, мы отставили в сторону свои велосипеды и, сцепившись, покатились по траве. Этот болван, как бульдог, впился зубами в мою ногу, а я молотил его кулаками по голове, чтобы заставить разжать челюсти. Было это у самой ограды парка, со стороны поля; в глубине длинной аллеи, обсаженной деревьями, виднелся маленький бело-розовый замок под красной черепицей. Наконец Карон разжал челюсти и, ползая на четвереньках, стал искать свои очки, а я тер оставшуюся на ноге двойную отметину от его зубов.
Я спрошу его, помнит ли он еще эту нашу драку и название того замка, — я так больше и не видел его с тех самых пор. Потом я заговорю с ним о моей книге, а он расскажет мне о своем житье-бытье в Париже. Я внимательно выслушаю его, кивая головой. В жизни таких вот одиноких и робких мужчин есть какая-то необъяснимая прелесть и грустная сладость.
Я обязательно напишу ему. Расскажу о своих поисках прошлого и о том, что среди потока образов, нахлынувших на меня, воспоминание о нем занимало мои мысли весь сегодняшний вечер. А еще я спрошу у него, что сталось с его сестрой и продолжает ли она молиться за меня.
Из воспоминаний о годах войны, впрочем довольно мрачных, выплывают имена первых девушек, которыми я увлекался. — Элен, Моника, Мадо, — воздушных и недоступных созданий, которых я мельком видел при выходе из коллежа; а позже, после войны, была Катрин, к ней я, вероятно, питал более горячие чувства, ибо именно в то время начал вести свой дневник.
Она представала передо мной как во сне: белокурые локоны, маленькие груди, прозрачное платьице. Я наделял ее всеми известными мне русскими именами: Ольга, Наташа, Татьяна, Оксана — вплоть до того дня, как услышал, что мать зовет ее Катрин. Но я не был разочарован. Все, что имело к ней отношение, могло только умилить и взволновать меня. Значит, Катрин… какое волшебное имя, я мог повторять его часами, я исписал им все свои тетради, промокашки и парту. Впрочем, и это имя тоже могло быть русским. Ее фамилия была Воронова — это я прочитал на медной дощечке, которую ее отец привинтил к входным дверям «большого дома», как только они туда въехали. Владимир Воронов, инженер, вероятно, выходец из России — при этих словах сразу возникали перед глазами снега, поющие бородатые попы, церкви с луковицами куполов в лиловых сумерках, сани, меха, волки… В пятнадцать лет любая мелочь будит воображение; и вот я представлял Катрин среди русской зимней ночи, ее глаза блестят от холода, ресницы и брови заиндевели. Она вынимает из собольей муфточки белую руку. На пальце сверкает драгоценный камень, алый как кровь. Я мечтал, мечтал о ней без конца. Я забросил книги, уроки, я торчал у окна в надежде увидеть ее там, в их саду. Так и не дождавшись ее появления, я садился к столу и в отчаянии кусал ручку. Я шептал: «Люблю Катрин», потом, расхрабрившись, повышал голос. Я смаковал это имя, упивался им. Я чертил его на страницах тетради в окружении цветов, пронзенных сердец и птиц, рядом я писал свое имя, потом разрывал листок, боясь, как бы мать не обнаружила записи. Я тщательно перемешивал разорванное и рвал на еще более мелкие клочки. Я мучился угрызениями совести, я страдал, я был счастлив.