Выбрать главу

Мне кажется, что все мужчины таят в самой глубине души воспоминание или же тоску по такой вот одинокой хижине, где они играли или могли бы играть в детстве. Я знаю, откуда у меня увлеченность, с какой я читаю и перечитываю «Уолдена», «Робинзона Крузо» или рассказы Джека Лондона о трапперах; это живое чувство сродни тому, что влечет меня к хибарам рыбаков на пустынных отмелях Лангедока, к пастушьим хижинам в Серане или к развалинам мельницы в глухой протоке одного из рукавов Эро. В оконце маленькой, чудом сохранившейся каморки со сводчатым потолком видны сланцевые скалы, слышен мерный шум водопада. Я закрываю глаза и мечтаю. Мысленно я подметаю пол, заделываю трещину в углу камина. Развожу огонь, ставлю стол, скамью, а там, у стены, кладу соломенный тюфяк… Я буду жить совсем просто. Проведу здесь месяц, два, все лето. Очнувшись от своих грез, я вижу, как вытягиваются тени от холмов, и в конце концов ухожу по тропинке, вьющейся между могучими дубами, к машине, оставленной у моста. Годы проходят, и ничего не меняется. А ведь мы с Жюльеттой когда-то жили такой жизнью в Югославии, в Греции — жили в лачуге без воды, без электричества, на берегу моря. Там были пустынные бухточки, книги, которые нужно было прочесть и написать, а по вечерам рыба на вертеле, испеченная на углях. Я вспоминаю об этих днях как о самых счастливых в моей жизни.

Да, и там были те же поиски естественной жизни, но в глубине души я сознавал, что слегка плутую, ведь тылы у меня были надежно обеспечены и рано или поздно я должен был вернуться к своему дому, к своей работе. И потом, эти места не понравились бы моему отцу — слишком уж отдаленные, слишком экзотические, тогда как его мечты ограничивались серым гатинэзским краем.

Я унаследовал от отца один привычный жест, который страшно раздражает Жюльетту: кончив есть, он старательно собирал в ладонь все крошки. Эта привычка идет издалека, я думаю, наши предки соблюдали тот же ритуал: широко разинув рот, взмахом руки забросить туда эти мелкие остатки. Я частенько подмечал этот жест и у Мины. Алиса и мой отец, как более «цивилизованные», ограничивались тем, что бросали крошки в миску коту или рассыпали их за порогом для птиц. Но суть жеста сохранилась: ни одна крошка из семейного котла не должна пропасть. Изредка остающиеся черствые корки, ставшие твердыми как камень, крошили в суп, или их собирали в полотняный мешочек и потом делали своего рода пирожное, которое называли «пропащий хлеб», хотя правильнее было бы назвать его «сбереженным хлебом». Война придала особую остроту этой привычке к бережливости, да и некоторым другим обычаям, о которых начали уже постепенно забывать. Кухонная плита, обогревавшая дом, стала средоточием сложной кулинарной алхимии, где в дело шло все: и земляные груши, и брюква, и одуванчики, и свекла; на ней также поджаривали ячмень, варили суп из крапивы, и даже из лишайника некоторых деревьев посредством долгого кипячения изготовляли вещество, отдаленно напоминавшее растительное масло.

Несмотря на строгое запрещение, в садах выращивали табак. Осенью листья развешивали для сушки на проволоке, натянутой в сарае или под насестом курятника; потом, когда они принимали красивый коричневый оттенок, их вымачивали в тазу с какой-то неизвестной мне жидкостью. Я вспоминаю, с какой гордостью мой отец скрутил первую сигарету из самосада. Я искоса поглядывал, как он выпускает дым из ноздрей, потом он хмыкнул, как бы желая скрыть свое удовольствие, но я прекрасно видел, что он слегка удивлен. Через несколько дней он стал жаловаться на головокружения, и врач, принюхавшись к пепельнице, не замедлил обнаружить причину этого. Жорж со своей стороны рассказал, что у него случались даже галлюцинации. Что касается Эжена, у того легкие настолько пропитались парами бензола, что эту новую отраву он мог втягивать в себя совершенно безнаказанно. Он усаживался на стул возле крольчатника и, уперев локти в колени, курил, странно скривив рот. Потом он собирал в консервную банку короткие, желтые, мокрые от слюны бычки в надежде докурить их когда-нибудь, если совсем уж прижмет с табаком. Кролики смотрели на него сквозь сетку, дробно ударяя лапками по своей подстилке.

Дядя Эжен… вот о ком я давно уже не вспоминал, будто он бесследно испарился, но нет, прошло время, он взял и вернулся, не спрашивая разрешения. И теперь я часто вижу его: он посиживает на стуле в уголке кухни, читая свою газету. На нем все та же каскетка, подтяжки, поднимающие брюки чуть ли не до подмышек. «Малышки» шьют или учат уроки возле окна, иногда они начинают задираться и дергать друг друга за рукав. Он не обращает на них внимания, вид у него грустный и какой-то отсутствующий, щеки глубоко запали. Он, кажется, больше всех нас страдает от недоедания; без сомнения, он уже тогда был болен, но никому ничего не говорил, разве что изредка пожалуется на усталость, вот и все, но это не мешало ему отрабатывать свои восемь часов на заводе, дыша смертоносными испарениями.