Выбрать главу

И вот сейчас, шестьдесят лет спустя, я всматриваюсь в это лицо, приникаю к истокам моей жизни, к моей предыстории. Ни бумаг, ни писем — ничего не осталось, кроме единственной фотографии, на которую я смотрю, стараясь как бы перевоплотиться в этого человека, взглянуть на жизнь его глазами. Моего отца теперь нет в живых, и как я жалею, что никогда не расспрашивал его ни о чем! Он навсегда унес с собой в могилу свои воспоминания, эти уже невосстановимые образы, — ведь когда в нашей среде, у людей нашей породы, летописи которых, думаю, никогда и никто не напишет, умирает человек, вместе с ним безвозвратно погибает, уходит в небытие целый пласт прошлого. И только наша любовь, только интуиция любящей души может помочь нам восстановить это прошлое. Удастся ли мне это? — вот о чем я бьюсь об заклад с самим собою, держа в руках старую фотографию, поворачивая ее к свету, всматриваясь в нее, поднося поближе к глазам, пытаясь уподобиться тому, чье изображение — единственное свидетельство его существования; только так приоткроется для меня завеса, и я пойму, кем он был, что знал, что видел в том далеком 1918 году, когда сделана была эта фотография в Монтаржи, в ателье господина Жюля Дарси, фотографа.

Каковы были политические убеждения моего деда? — думаю я. Он был членом профсоюза, это мне известно: я совершенно случайно наткнулся на его членский билет, выданный еще в начале века. Это великий шаг для того, кто вышел из мира нищих крестьян, придавленных горем и нуждой, которые, без сомнения, ненавидели крупных землевладельцев, но и помыслить не могли о том, чтобы объединиться против них и уж тем более бунтовать. На заводе дед впервые слышит разговоры о социализме, он прислушивается, вначале с опаской и недоверием. Но мало-помалу его недоверие тает. Справедливость — вещь хорошая, даже если понимаешь, что это не завтра сбудется. Надо голосовать? Что же, он голосует за левых. Решили бастовать? Он и бастует, вот только нету у него времени на всякие там собрания и демонстрации. Вместо этого он садится на велосипед и катит в лес, чтобы нарубить дров. Именно в его отношениях с церковью яснее всего видно, какой переворот произошел в его взглядах. Конечно, он, как и все, венчается в церкви и крестит детей, но вот подходит их первое причастие, и он вступает в борьбу с женой — она не лучшая христианка, чем он сам, и не так уж часто наведывается в церковь, но привыкла чтить обычаи и церковные обряды. Двух старших дочерей ему пришлось уступить ей, но, что касается моего отца, тут он был непреклонен. Напрасно жена кричала, умоляла, пускалась на разные хитрости — ничто не помогало. Долой катехизис, долой причастие! И сокрушительным ударом кулака по столу он, всегда такой мягкий и уступчивый, кладет конец спорам. Девочки — еще ладно, но сын — дело другое, он не собирается отдавать его церковному отродью!

Ну а гражданских похорон он потребовал вовсе не из желания бросить вызов богу, в которого наверняка уже не верил, а из-за того, что отрекся от церкви и попов, которые, как он теперь хорошо знал, состоят на службе хозяев и буржуазного порядка. Еще ребенком, затверживая катехизис, он слышал проповедь бедности, покорности и смирения, и она, как скрытый до времени недуг, проникла в его кровь и плоть. Ему понадобилось тридцать лет, чтобы исцелиться от наваждения, да и то он иногда явственно замечал рецидивы этой болезни. Позднее он слышал, как кюре предавали анафеме светскую школу, Жореса и забастовщиков. Всю жизнь повсюду он наталкивался на этих проклятых попов с их проповедями, с их кознями, с их гнусной привычкой, увидев, что мужчины от них ускользают, вцепляться в их жен, вливая им по капле яд в ухо. Эту истину к своим пятидесяти годам он усвоил так твердо, что, умирая, решительно отрекся от церкви, и это, я полагаю, и есть его духовное завещание.

Вот откуда начался разрыв с религией в нашей семье. Мы больше не переступали порога церкви и отныне стали «погибшей семьей», по выражению кюре, которое было мне кем-то передано и послужило поводом для долгих размышлений. «Погибшая» — это значит отверженная, проклятая. В прежние времена нас забросали бы камнями или сожгли бы на костре. Но моего отца это мало беспокоило, и он с присущими ему стойкостью и упорством продолжал держать кюре на расстоянии. Там, где другие мужчины ухитрялись разом сидеть на двух стульях — быть «красными» на митингах и примерными христианами дома, поскольку позволяли женам исполнять за них христианский долг, — мой отец был непреклонен: человек должен выбрать раз и навсегда — либо с теми, либо с другими. И хотя он не любил распространяться об этом, я знал, как ему подозрительны те, кто, хоть и с оглядкой, пробираются в ризницу. Разумеется, моя мать и не собиралась спорить с ним по этому поводу. Она прошла хорошую школу в обществе учителей и у своего брата-анархиста. Так что на мою долю не пришлось ни крещения, ни катехизиса, ни причастия, а когда однажды я было соблазнился рассказами других ребят о фильмах, наверняка дурацких, которые по четвергам показывал им кюре, то дома мне весьма решительно вправили мозги. Даже и речи быть не могло о том, чтоб я туда пошел. В моем возрасте дети не очень-то любят отличаться от своих сверстников, но я почувствовал, что тут дело слишком серьезное, и больше не настаивал.