Выбрать главу

Закончив портрет, он подписался и поставил дату: 12 мая 1920 года.

— У меня болят глаза, — сказал он, — я очень устал.

Ночью он умер.

У меня есть только две фотографии моей матери в юные годы — их разделяют десять лет. Первая была сделана в 1914 году, в начале войны, карточку хотели послать Жоржу, который находился на фронте в районе Марны. Это групповой снимок с «продуманной композицией». В центре, в неизбежном бархатном кресле, сидит Жермена. На ней длинная, широкая черная юбка и блузка со стоячим воротником, под которой угадывается довольно полная грудь, от Жермены веет невозмутимым спокойствием. Рядом с ней, сжимая ее руку неосознанно ревнивым жестом, сидит Жаклина, она слегка хмурит брови, как бы желая утвердить свое первенство. Сзади, за ее спиной, — Жанна, а возле нее Андре — в воскресном костюме, жестком воротничке и при галстуке, стоит, опершись кончиками пальцев о спинку кресла. Моей матери здесь лет десять, она в узком платье, отделанном тонким белым кружевом, в темных чулках и высоких ботинках. Длинные прямые волосы сбоку около уха украшены довольно безвкусным бархатным бантом, но даже это не портит ее прелестного личика маленькой Джоконды. На этом семейном портрете, где позирующие тщательно расставлены и рассажены фотографом из Шаторенара, явно с душой художника, все взгляды устремлены в объектив и у всех на губах одна и та же слабая улыбка.

Вторая фотография — это небольшой портрет в овальной рамке, на оборотной стороне его четким почерком фиолетовыми чернилами сделана дарственная надпись тому, кто должен был стать моим отцом: «От твоей милой в двадцать лет с нежной любовью». Как же все изменилось за это десятилетие! Маленькая девочка превратилась в женщину, но даже и не в этом дело. Улыбка исчезла, уступив место серьезности, почти меланхолии, глаза словно стали больше, волосы подстрижены так коротко, что едва прикрывают уши. Впрочем, позже, после моего рождения, они станут еще короче, подстриженные по моде того времени «под мальчика». Главное, что поражает меня в лице матери, кроме по-прежнему трогательной и словно бы еще ярче проступившей красоты, — это то выражение печали, которому весь фон снимка, туманный и расплывчатый, сообщает нечто романтическое. Страдание, тревога оставили на этом лице свой след, и я вспоминаю слова матери, сказанные мне как-то: «Не так-то легко быть двадцатилетней! В этом возрасте я была не очень-то веселая». На фотографии это сразу бросается в глаза. Впрочем, причин для грусти было более чем достаточно: смерть ее матери, затем отца, затем Андре, четыре военных года и вечная нужда — ведь, пока Жорж был на войне, Жермена должна была кормить все семейство одна, на свои жалкие учительские гроши. Было от чего впасть в меланхолию, хотя я думаю, что деревенская жизнь со своими играми, посиделками, сменами времен года и долгими воскресными прогулками в полях для девушки ее возраста еще не совсем потеряла свою прелесть.

В четырнадцать лет ее посылают в Монтаржи, готовиться к экзаменам по «дополнительному курсу». Она живет пансионеркой у мадам Буассан, грязной, злой, волосатой старухи, в ее мрачной квартире на первом этаже, в самом центре города. Ей отвели узенькую комнатку с железной кроватью, одним соломенным стулом и туалетным столиком, на котором стояли таз и фаянсовый кувшин для умывания; моя мать наверняка чувствовала себя очень одинокой, и, думаю, ей нередко случалось поплакать. В комнате было слишком холодно, и она не могла там заниматься, поэтому ей приходилось готовить свои бесчисленные, так изнурявшие ее задания в кухне, под неумолчное ворчание старухи о том, что керосин, мол, нынче недешев и что нечего здесь ночи просиживать, пора идти спать.

— Но я же еще не кончила заниматься!

— Заниматься, милочка, надо поживее, нечего тут волынку разводить!

Из крана мерно капает вода. Коридор насквозь пропах капустным супом и кошачьей мочой.

Именно в это время, я полагаю, она и переписывала в зеленую тетрадь свои любимые стихи: больше всего Сюлли Прюдома, Жоржа Роденбаха, но также «Марсельезу мира» — тут, несомненно, сказалось влияние Жермены, — потом идут Леконт де Лиль, Виньи, «Младая пленница» Шенье, стихи Верлена, и среди них, конечно, знаменитое «Сердце мое плачет».

Тетрадь эту можно считать своего рода дневником, ибо выбор стихов определялся душевным состоянием моей матери. Томная, тянущая тоска этих любимых ею поэтов, без сомнения, была для нее каким-то чудодейственным эхом ее собственной грусти, одновременно и растравляя, и смягчая ее. А вокруг одни дожди и туманы, тусклые дни, мрачные сумерки и сухая палая листва. Я слишком хорошо помню Монтаржи времен моих отроческих лет, и мне легко вообразить себе, какими глазами моя мать — сирота, оторванная от родных, — смотрела на этот застывший, серый мирок. И для нее тоже здесь была вечная осень!