Наконец он женится, и, видимо, полагает, что он отделился от родных, держится от них на расстоянии. Мне это расстояние кажется маловатым. После короткого свадебного путешествия в Альпы молодая пара снимает крошечную квартирку на первом этаже в конце той же улицы, всего в пятидесяти метрах от родительского дома.
Упершись локтями в подоконник, я курю и смотрю вниз на сады, на «большой дом», что стоит чуть поодаль и выглядит сейчас необитаемым, на новую виллу на месте бывшей гранитной мастерской. Мне немного жаль эту исчезнувшую мастерскую. Все свое детство я любил разглядывать нагромождения плит, колонн и крестов, слушал пронзительное стальное визжание большой пилы, впивавшейся в камень. Все это давало богатую пищу моим неотвязным думам о смерти; прикрыв глаза, я, как сейчас, вижу двор мастерской, летом заросший высокой травой, зимой занесенный снегом: мое «русское кладбище», где не хватало разве только волков. А еще по этому двору одно лето гуляла Катрин, в которую я был влюблен или воображал, что влюблен.
А в садах вечно копошился работящий народец, который, смотря по времени года, мотыжил, копал, поливал или собирал урожай: мужчины в каскетках, женщины в фартуках; они сохранили в себе деревенскую жилку — «легкую руку на зелень» и неизбывное трудолюбие. Конечно, им надо было прокормить семью, вот они и работали не разгибая спины, не щадя своих сил, не жалея навоза, но для них это было также способом сохранить свои деревенские корни в этом рабочем предместье, куда их выгнала нужда. Здесь, на этих лоскутных огородиках, они вновь обретали все тяготы и радости, связанные с землей, от которой они бежали, но, убежав, не смогли оторваться. К вечеру они разгибали натруженные спины, вытирали потные лица и отдыхали, опершись на ручку лопаты или мотыги. Казалось бы, еще немного, и они молитвенно сложат руки, заслышав звон к вечерне. Вот только запахи — запахи здесь были не деревенские. Когда ветер дул с востока, он доносил паровозную гарь из железнодорожного депо; с запада попеременно налетали то едкий дым из Сен-Гобена, то сладковатый запах с Хатчинсоновой фабрики, то густой дух асфальтового завода.
Дом одной стороной выходил на грунтовую дорогу, которую дожди мгновенно превращали в непроходимое болото; с задней стороны к нему примыкал тесный дворик с сарайчиками, откуда проходили в сад и огород.
Когда я родился, родители мои снимали две комнаты — кухню и спальню и жили в большой тесноте. Домовладельцы — пожилая крестьянская пара, ушедшая на отдых, — жили на втором этаже и занимали еще одну комнату на первом, которую в конце концов тоже уступили моим родителям. Нужно было только пробить в нее дверь, это оказалось нетрудно сделать, и теперь жить нам стало просторнее.
Вот в этой самой комнате я и родился. Мой отец ждал в кухне, сидя в углу у очага, а в спальне суетились Мина и повитуха. Стояло сухое и ясное зимнее утро, солнце сияло. Я издал слабое мяуканье. Женщины крикнули:
— Это мальчик! — И все забегали еще пуще.
— Умница, малышка, — сказала повитуха моей матери, — молодцом себя вела!
Потом, подав отцу тазик, где лежала пуповина, она скомандовала:
— Пойдите-ка заройте это под розовым кустом, тогда у сына будет хороший голос!
Я думаю, что мой отец пренебрег бы подобными глупостями, но поблизости вертелась тетя Алиса, и эти слова не пропали даром. Ритуал, таким образом, был тайно свершен в бабушкином саду, возле кухонной двери.
Долгое время меня повергали в трепет фотографии, где я снят младенцем, а мои мать и тетка, напротив, слишком часто, на мой взгляд, любовались ими. Я заранее знал: вот сейчас польется поток сентиментальных воспоминаний, нежных возгласов и прочего сюсюканья, которые меня немало раздражали, ибо я чувствовал, что в глубине души обе женщины не могли простить мне того, что я вырос и тем самым ускользнул из-под их крылышка. А может быть, я бессознательно опасался, что вдруг по слабости своей стану соучастником какого-то магического действа, которое ввергнет меня в вечное, непреходящее детство, откуда я так мучительно и с таким трудом вырвался. Подростком я всякий раз прямо-таки корчился от отвращения, когда доставали эти альбомы в переплетах под кожу, где были собраны орудия моей пытки.
Нынче я, разумеется, смотрю на них совсем другими глазами, ведь это единственные оставшиеся мне приметы того времени, о котором я ничего больше не помню; теперь я почти сержусь на мать за то, что память ее слабеет и изменяет ей. Я допытываюсь: «Где это? Когда? Почему?» Она поправляет очки, наклоняется, пристально разглядывает снимки, желтые, как палые листья: «Сейчас посмотрим… Это… это, должно быть…» Она ни в чем не уверена.