Что же касается Дион-Бутона, то мне, конечно, объяснили, что все это — чистое надувательство, но в глубине души я отказывался полностью признать очевидное: ведь если спичечный коробок мог становиться поочередно то грузовиком, то кораблем, то бизоном, почему бы бумажному автомобилю кузена тоже не превратиться вдруг в настоящий?
По правде говоря, мне так и не довелось познакомиться с кузеном Ги. Он неожиданно объявился в нашей семье как раз перед моим рождением. Жил он в Париже, иными словами, «вращался в сферах». Я думаю, он был мелким конторским служащим, но всегда одет с иголочки, красноречив, обаятелен и, конечно, со склонностью к гаерству. В том, что касается кузена, семейная хроника полна всяких историй об улетевших шляпах, о падениях в лужу, о рыболовных крючках, зацепившихся за штаны, и ко всем этим происшествиям он относился с веселой улыбкой, всегда умел обратить их в забавный спектакль с бесконечными вариациями. У него была репутация игрока на скачках, а еще ему приписывались многочисленные похождения с «женщинами», о чем говорилось осторожными намеками.
Время от времени он являлся к нам, провести в семье воскресенье, рассказывает мне мать. И воображение мое тут же рисует картину: я вижу парижское шоссе, ревущую машину, проносящуюся между рядами платанов, и Ги за рулем: его волосы треплет ветер, в уголке рта зажата сигара. Или нет, конечно же, он ездил поездом, да еще в третьем классе! Он приезжал ранним утром и, если погода была хорошей, отправлялся удить пескарей с моим отцом и дядей Эженом, пока женщины готовили обед. После рыбалки садились за стол. Кузен Ги и тут вел себя молодцом: ел за четверых, пил за пятерых, болтал без умолку, а потом пел приятным тенорком «Рамону» или «Время, когда цветут вишни». Наконец женщины убирали со стола посуду, и в саду под сливой, возле водоразборной колонки, начиналась азартная партия в белот. Мужчины в одних рубашках без пиджаков, в подтяжках, женщины — в цветастых платьях. «Я бью!.. А я вас козырем, козырем!» Дядя Эжен сдвигал каскетку на затылок, он, как никто, умел особенно эффектно и оглушительно шлепнуть о клеенку решающей картой. Мой отец записывал очки своим ровным красивым почерком. День медленно клонился к вечеру, женщины садились шить в увитой зеленью беседке.
И вот однажды в воскресенье Ги является мрачнее тучи. Его засыпают вопросами, и он, для вида поломавшись, признается, что у него «финансовые затруднения»: подходит срок одного платежа, ему грозит арест имущества. За обедом он сидит с вытянутым лицом, почти ни к чему не притрагивается. Забыты «Рамона» и «Время, когда цветут вишни»! За десертом он утирает набежавшую слезу. Все взволнованы, утешают беднягу. Туманными намеками он дает понять, что, может быть, родные могли бы ему помочь. Ну ясное дело, они уж и сами об этом думали! Каждый извлекает свои сбережения, и к вечеру кузен отбывает в Париж, благодарный и утешенный. Вероятно, он еще раза два-три после того навещал родных, но теперь держался уже по-другому, слегка отчужденно, и уверял, что все уладится, дайте ему только срок. Это вопрос нескольких недель! Потом кузен вовсе исчез, не писал, не отвечал на теплые письма моего отца, в которых тот по своей скромности и стеснительности ни словом не поминал о деньгах. Воскресенья проходили теперь без кузена, и проходили немного грустно, иногда кто-нибудь, забывшись, восклицал: «Как говорил кузен Ги…», но тут же сконфуженно умолкал. «Что же с ним могло стрястись, с этим негодником?» Тетушка Алиса — воплощение доброты — уверяла, что он обязательно вернется и отдаст деньги. Но он не вернулся, он будто испарился. Странное дело: в семье о нем всегда говорили со смесью нежности, насмешки и легкого сожаления. Все обольстители таковы, во всяком случае наиболее одаренные: казалось бы, есть все основания на них сердиться, а по ним, напротив, скучают.
Я спросил как-то у Симоны:
— Ты помнишь кузена Ги?
— Ну как же. Такой обворожительный. А уж весельчак! Вечно он нас всех смешил до упаду! А потом, он ведь был парижанин и умел пыль в глаза пустить. Но Париж не пошел ему на пользу: он играл, бегал за женщинами…