Выбрать главу

Я иду по лесу. Просека пустынна, в рытвинах поблескивает вода, налетающий ветер треплет сухую листву. Низко нависшие серые облака медленно проплывают над деревьями. Я вхожу в молчаливый подлесок — не знаю отчего, но здесь никогда не жили птицы, только сухие ветки трещат под ногами. Раздвинув кусты, я шарю под ними, внезапно охваченный старой детской страстью — найти гриб, как бывало прежде, когда мы с отцом ходили по грибы в лес близ Покура. Да, тот же рассеянный свет, то же перешептывание листвы, тот же идущий от земли влажный запах перегноя, ставший для меня с тех пор запахом октябрьского дня на Севере. Грибные места… уж мой-то отец хорошо знал их, ему открыл их его отец, когда они вместе по воскресеньям ходили рубить лес в рощицах за замком, чтобы подработать несколько лишних су: вязанки дубовых и ясеневых поленьев, распиленных и нарубленных, укладывались между двумя кольями, вбитыми в землю возле шалаша из папоротника, где всегда можно было спрятаться от ливня, особенно если накрыться сверху мешком. Но между делом они с отцом всегда улучали минутку, чтобы пошарить в лесу, и приносили домой целую корзину грибов на ужин. Этой охоте за грибами отец обучил и меня: сперва подметить подходящее местечко — сухое дерево, овражек, скрещение двух тропинок, — и там наверняка можно собрать хороший урожай. Особенно много попадалось дождевиков — если осень бывала дождливой и теплой, они десятками росли под грабами, только нагибайся да бери, прямо рог изобилия, или еще «вороньи рожки», как называли их здесь, — эти были черные с коричневым отливом, нежные и душистые. И еще «бараньи ножки» — молочно-белые грибы, растущие по одной линии: чтобы их обнаружить, нужно осторожно разгрести палую листву. Иногда попадались белые грибы, петушьи гребешки, лисички. Мы с отцом вынимали перочинные ножички и аккуратно срезали ножку, мой отец говорил: «Знаешь, есть такие дикари, что вырывают грибы с корнем, топчут их ногами. После таких ничего уже не вырастет!» Он — совсем другое дело. К лесу он относился как к саду, с любовью, очень бережно, так что из года в год мы находили наши потайные места нетронутыми. И боже упаси показывать их кому-нибудь! «Держи язык за зубами!» — приказывал отец, это касалось даже членов нашей семьи, которым в лучшем случае, если они очень уж приставали, давались самые туманные ориентиры: «К северу от Покура!» — поэтому не было особого риска, что наша сокровищница будет обнаружена. И это вовсе не потому, что отец не отличался щедростью. Я видел, как в особенно грибные годы он дарил соседям целые корзины дождевиков, но собирать их он предпочитал сам и этой своей радостью ни с кем не желал делиться, делая исключение только для меня. Истинные любители этой «тихой охоты» наверняка поймут его, поймут, почему он никому не выдавал свои заветные места.

Еще он учил меня распознавать зверей и насекомых, которые жили в лесу: муравьи, жуки-бронзовки, навозные жуки, а вот жук-олень, величиной с мой большой палец, черный, с рогатыми челюстями, внушавшими мне удивление и боязнь. Иногда, забредая в густой кустарник, мы встречали оленя или лань, правда, к тому времени они уже стали редки. И это внезапное пугливое видение в скользящих солнечных бликах, в мельтешении листвы всегда бывало счастливым событием нашей жизни. Мы замирали на месте. Случалось так, что лань, неподвижно застыв, несколько мгновений смотрела на нас, и я никогда не забуду бархатный, мягкий взгляд из-за ветвей, почти человеческий взгляд из-под трепещущих ресниц. В следующую минуту, хотя мы не смели шевельнуться, а мой отец сжимал мне плечо, призывая хранить молчание, которое я и сам не собирался нарушать, животное грациозной рысцой удалялось от нас и исчезало меж деревьями, неразличимое среди листвы.

Тогда еще охотились с гончими, потом, в начале второй мировой войны, охота эта прекратилась, так как лошади были у владельцев реквизированы, а собак стало нечем кормить. Но в тридцатые годы граф де Грамон еще вел жизнь сеньора в своем замке на берегу Луэна. Мы часто слышали вой и рычание его своры, белых и рыжих гончих, — особенно бесновались они по вечерам в час кормежки, тогда им просто удержу не было. Я помню, как однажды мне довелось увидеть это: озверелые собаки, сбившись в кучу за решеткой, вырывали друг у друга кровавые куски, которые бросал им слуга. Яростный рык постепенно переходил в глухое сиплое ворчание, потом тишину нарушал только хруст костей под клыками. В прожорливости этих зверюг, которых всегда держали впроголодь, поддерживая в них необходимую свирепость, было что-то такое дикое и злобное, что я долгое время еще старался держаться от собак подальше. Ни за какие блага я не согласился бы войти за загородку — мне казалось, что они способны и ребенка разорвать в клочья. Мне долго чудилось в собаках что-то людоедское, волчье.