Выбрать главу

— Знаешь, как там хорошо было, люди все такие милые, добрые. Иногда хозяева брали меня с собой на взморье, мы ехали на поезде…

Положив локти на стол, я подолгу разглядывал на открытках шахтерские поселки и шлаковые отвалы, плоские песчаные пляжи с тентами и перевернутыми лодками, выветренные скалы, парусники под хмурым грозовым небом. В печке потрескивали поленья, в столовой стоял запах нагретого металла и воска. Открытки со «сценами из повседневной жизни» я приберегал «на закуску» и так близко подносил их к глазам, что мне начинало казаться, будто и я там нахожусь. Особенно мне нравились «Шахтеры в кабачке». Сидя вокруг столика, заставленного кружками с пивом, они смотрели прямо на меня своими очень светлыми глазами на темных от угля лицах. Потом я брал в руки «Возвращение в Экиан с рыбной ловли», «Торговца ракушками из Берка» — торговец был бос, в засученных до колен штанах — и «Перевернутую лодку, служащую приютом семье» — Алиса утверждала, что видела ее собственными глазами, как будто речь шла об одном из семи чудес света.

— Ты поедешь туда, когда вырастешь! Я знаю, тебе понравится путешествовать.

Я кивал головой, но уже тогда чувствовал, что этим сумрачным, печальным краям предпочту яркие пейзажи Юга.

Дневной свет в окне меж занавесками медленно угасал. Над крышами проплывали курчавые розовые облачка. За перегородкой Мина гремела кастрюлями и за что-то бранила кошку. Алиса закрывала альбом, и, если дело было в воскресенье, я просил:

— Поставь «Рамону», пожалуйста!

Она возражала:

— Да ведь уже поздно. Завтра мне вставать в шесть утра, так что надо с вечера все приготовить.

— Ну только один разочек!

— Ладно, так и быть.

Она энергично накручивала рукоятку граммофона, которая скрежетала при каждом повороте, опускала иглу на пластинку, и из металлической трубы тек хрипловатый, чуть гнусавый голос:

Рамона, мне снился чудесный сон, Рамона, мы были с тобой вдвоем.

У граммофона был короткий завод, еще задолго до конца мелодия начинала съезжать вниз, как будто певца тошнило, и требовалось быстренько накрутить ручку, чтобы голос вновь обрел должную бодрость.

Были еще и другие пластинки: «Жирофле-Жирофля», «Время, когда цветут вишни», «Поднимись-ка сюда, ты увидишь Монмартр» и странным образом затесавшаяся среди всей этой песенной мишуры «Увертюра» Берлиоза. Мощное звучание оркестра удивляло меня.

— Вот, можно сказать, серьезная музыка, — говорила Алиса почтительно. — Это не для меня!

Я, как и она, в свои восемь лет предпочитал «Рамону». Жаклина иногда заставляла меня слушать Бетховена, Баха и Дебюсси на своем более современном патефоне, но это наводило на меня чудовищную тоску: я вертелся, зевал, и, уязвленная, она заявляла, что мне медведь на ухо наступил. Я возражал ей, что такая музыка годится только для богатых, и она возмущенно кричала:

— Замолчи, дурачок!

Только в двенадцать-тринадцать лет меня охватила настоящая страсть к музыке. Я заранее изучал всю программу передач и часами слушал радио. Я знал наизусть Равеля, Дюкасса, Шоссона, даже Сати, даже Онеггера и Цезаря Кюи, о существовании которого Жаклина и не подозревала. Наш врач, решив, что мне угрожает костный туберкулез, велел мне неподвижно лежать на доске. Я и лежал, приложив ухо к наушнику, я воспарял ввысь, я плыл вместе с музыкой. А еще у меня были книги, я читал стихи Ламартина в грюндовском издании, они всегда лежали на столике у моего изголовья, между стаканом воды и пузырьками с лекарствами. С зеленоватой обложки зеленоватый поэт чуть искоса смотрел куда-то вдаль с благородным и вместе с тем меланхоличным выражением лица.

— Ты это читаешь?! — спросил однажды пришедший меня навестить товарищ по коллежу с таким ошарашенным видом, будто застал меня за чтением Библии или Уголовного кодекса.

Он раззвонил об этом в классе, и, когда после долгих месяцев отсутствия я вернулся в коллеж, я уже был известен как тот, «кто читает Ламартина ради собственного удовольствия».

Все начинается с клеенки в красную и белую клетку, уже старенькой, потому что местами она липнет к ладоням и прежде, чем положить на нее книжку, нужно выбрать место почище. Прижмешь к ней газету, и остаются отпечатки перевернутых букв, фотографий, на которых не разберешь, что изображено, и которые потом медленно, день за днем, бледнеют и стираются. Кухня узкая, свет скупо проникает в нее через застекленную балконную дверь, выходящую во дворик, к стене пристройки, обвитой диким виноградом. В моей памяти неизменно возникают одновременно две картины: летний вечер, балконная дверь отворена, а за ней в воздухе бесшумно чертят зигзаги летучие мыши, поскрипывает насос, иногда слышно, как ударяется о каменный бортик лейка; и другая — октябрьские сумерки по возвращении домой после занятий в первом классе. На улице уже холодно и туманно. В кухне горит лампа, огонь потрескивает в плите. Я сижу в конце стола, прислонившись спиной к кухонному шкафу, и листаю школьные учебники, грудой лежащие передо мной. Одни совсем новые, едко пахнущие клеем, краской и бумагой — так пахли учебники в мое время, и мне кажется, что так они уже не пахнут теперь, а может быть, просто у меня ослабело обоняние, такое острое и чувствительное в детстве. Другие, уже побывавшие в употреблении, таят под своими слегка засаленными обложками иной запах — слегка тошнотворный запах прогорклого жира и пыли. Эти носят на себе многочисленные следы бывших владельцев: подчеркнутые слова, неразборчивые заметки на полях, отпечатки пальцев, иногда имя или дату на титульном листе.