Горя нетерпением, заранее очарованный будущими открытиями, пускаюсь я в долгое плавание по этому бумажному морю: хрестоматия, история, география, природоведение, другие учебники я откладываю; я прежде всего изучаю названия, подписи, карты и картинки, пробегаю глазами некоторые тексты. Мать гремит кастрюлями у плиты, но я ничего не слышу, я уже в другом мире, мире слов и картин. Да, именно в кухне, среди теплых ароматов огня и супа, мной завладела неуемная любовь к книгам, которая до сего дня не покинула меня. Книгам я решительно предпочитал все другие занятия, ибо в них я находил все собранное воедино: знания, приключения, путешествия; и даже теперь, когда мне предстоит какая-нибудь поездка, меня охватывают нерешительность и лень и в душе я совершенно убежден, что тут, рядом, стоит только руку протянуть к полке и дать волю воображению, лежат и ждут меня бесценные сокровища, которые рассеяны по всему свету. И я знаю, что в своей страсти книгочея ни разу не бросил на середине ни одной книги, даже посредственной — ведь все же это была Книга. Вот откуда те бумажные нагромождения в моем кабинете, от которых я, наверное, так никогда и не решусь избавиться.
Чтение, всепоглощающее, безоглядное чтение в годы отрочества, когда я ходил словно одурманенный; у меня до сих пор сохранились блокноты, куда я мелким почерком записывал свои пламенные и наивные впечатления от прочитанных книг. Помню, когда я мальчиком усаживался у окна с книгой на коленях, бабушка кричала:
— О господи, уж эти мне книги! Оставь ты их в покое! Пойди погуляй, побегай, поиграй во что-нибудь!
Я слушал ее вполуха и бурчал в ответ что-то невразумительное, но с места не двигался, и бабушка причитала:
— Вот несчастье-то! Смотри, глаза сломаешь!
Это последнее замечание меня несколько обескураживало; и иногда, чувствуя, как тяжелеют веки, я думал: а вдруг я и вправду ослепну и тогда все-все книги на свете станут мне недоступны. Бабушкино беспокойство можно было понять: она считала мое чтение странным чудачеством, книги были ей чужды, сама она ничего не читала, кроме еженедельника «Гатинэ», правда, от первой до последней строчки, нацепив на кончик носа очки в железной оправе. Так мы и сидели с ней друг против друга, одинаково погруженные в чтение, пока она наконец не складывала со вздохом газету, говоря: «Ну хватит! Пошли ужинать!»
Любимейшей моей книгой долго оставался малый «Ларусс»; я до такой степени любил его, что, пожалуй, именно с ним согласился бы остаться на необитаемом острове. Все слова были там, и рисунки, и карты, и портреты великих людей, и еще те иллюстрации, которые открывали мне одновременно и живопись, и волнующее очарование нагого тела. Я так зачитал его, что он развалился на части и окончил свое существование в чулане, где, помню, он валялся среди искалеченных игрушек и остатков конструктора. Тщетно я потом разыскивал его: во время одной из своих «чисток» мать, наверное, выбросила его на помойку. Его сменил новый, более поздний выпуск. Живописцы там уже не те: исчезли Мейсонье, Лефевр, Бугеро и те большие исторические и театральные полотна, глядя на которые я когда-то мечтал. Зато туда решительно вторгся импрессионизм, и, вспоминая старые сероватые цвета иллюстраций, я удивленно разглядываю пылающие красками картины Матисса и Пикассо.
Вчера вечером, когда мать уже легла, я устроился в кухне, в том самом уголке, где сиживал когда-то, — в конце стола, спиной к стенному шкафу. Стены теперь окрашены в более светлые тона, плиту, которую растапливали дровами, давным-давно сменила электрическая, и, конечно, клеенка на столе совсем другая. Я достал дешевенькое издание «Госпожи Бовари» серии «Современная литература»: большой формат, страницы украшены гравюрами и буквицами. Усевшись в привычной позе, подперев голову рукой, я перечел первые главы. В доме стояла тишина. За окном листья дикого винограда бились на ветру, легонько шуршал дождик. Когда я оторвал от книги глаза, было уже за полночь.