Выбрать главу

Пока моя мать мыла посуду после ужина, отец читал свою газету, я свою. Потом я говорил:

— Ну ладно, я, пожалуй, пойду спать, спокойной ночи.

— Да и мне тоже пора.

По правде говоря, легче всего нам с ним было в саду или в лесу, даже если мы мало разговаривали. Эти деревья, зеленая листва, привычные движения во время прополки, подрезки, собирания грибов оживляли в памяти дни моего детства, и мы вновь чувствовали себя как бы сообщниками. Мы разделяли любовь к этому близкому нам миру — его можно было коснуться рукой, вдохнуть полной грудью, и это заменяло нам с отцом всякие слова. И тогда наше молчание становилось немым разговором, а все эти идеи, такие пустяковые на мой теперешний взгляд, улетучивались как дым. Какими же, однако, редкими были эти минуты невысказанной близости — им не дано было изгладить долгие часы отчуждения, серой стеной тумана встававшего между нами.

Но по крайней мере со временем я узнал то, чего доселе не понимал: главное в отношениях между живыми существами не речи, а то, что скрывается за ними: звук голоса, интонация, вздох и еще жесты, взгляды, прикосновение ладони к твоей руке и множество других знаков, которые гораздо лучше слов, часто неискренних, часто туманных, служат истинным языком для тех, кто любит друг друга. Когда я размышляю об этом, мне начинает казаться, что я слишком долго жил в ничтожном шумном мире. Сколько драгоценных часов потерял я по вечерам в Париже, сидя в гостях или в кафе и слушая тех, кто опьянялся словами, как иные опьяняются алкоголем. Одни без устали вышивали словесные узоры по канве собственных навязчивых идей. Другие — худшая разновидность — жонглировали идеями просто из любви к искусству. Признаюсь, я им тогда завидовал. Я даже пытался, неуклюже конечно, подражать им. И за этим занятием я забывал смотреть в глаза женщин, всматриваться в вечерние сумерки, в нежные краски неба. Теперь, тридцать лет спустя, от всего этого уцелели лишь женское лицо, мелькнувшее на секунду в окне, фигурка ребенка, прыгавшего на одной ножке по тротуару, обнаженные ветви дерева, блестевшие под дождем. Устояли картины, возникающие в памяти, и чувства, пробужденные ими, а вот идеи, слова испарились, исчезли. И если я не могу представить, что когда-нибудь перестану писать, то, напротив, очень легко вижу себя в будущем все более и более молчаливым.

А иногда я думаю, что хотел бы все «начать заново» с отцом, начать с того времени, когда мне было четырнадцать-пятнадцать лет и отношения у нас начали портиться. Сейчас, мне кажется, я смог бы найти другой путь. Хотя все это довольно сомнительно, да и какой смысл теперь об этом говорить? Остается лишь тосковать о разрушенном согласии, ушедшем вместе с моим детством, горевать и мучиться угрызениями совести из-за этого отчуждения.

В те долгие недели перед смертью отец мало говорил со мной — только изредка попросит принести воды, поправить подушку, отогнать муху. Потом однажды он сказал, что видит, как я шевелю губами, но не слышит меня. А потом он перестал меня видеть.

В детстве мне казалось это вполне естественным, но сейчас, спустя столько лет, глядя в прошлое, я увидел, до чего замкнуто жила наша семья. Поистине, мы были настоящими дикарями. Разумеется, мирными, сдержанными, не склонными к агрессии дикарями, но твердо желавшими сохранить свою независимость. Мы не встречались ни с кем, кроме своей родни, близких или дальних родственников. Совместные обеды, игра в карты по воскресеньям, семейные праздники, прогулки в лес, рыбалка на берегу Луэна. Наше «племя» дружно объединялось вокруг стола, где играли в манилью, ели жаркое из кролика или жареную рыбу, у каждого тут было свое место и своя роль; и даже если временами возникали мелкие перебранки, то я не упомню ни одной сколько-нибудь крупной ссоры. Семья была крепко спаяна, и чужому почти невозможно было проникнуть в этот неразрывный круг. Зато стоило появиться какому-нибудь троюродному братцу, как тут же начиналось установление родства: «Ты знаешь, это ведь сын Люс, нашей кузины, ну той, что вышла за садовника из Винейля!» — после чего новоявленный родственник получал право доступа в нашу крепость. Двери гостеприимно распахивались, накрывался стол. А если в доме находилась свободная кровать, то ее незамедлительно предоставляли гостю.

В остальном же, если не считать бывшей сослуживицы моей матери, которая перешла потом в почтовое отделение Шатонефа и за двадцать лет появилась у нас всего раза три или четыре, я не упомню, чтобы в доме обедали посторонние. Конечно, существовали отцовские товарищи по заводу или по конторе и их имена регулярно звучали в разговорах взрослых, но сами они оставались невидимыми. Я относился к ним примерно так же, как к литературным персонажам, к мсье Сегэну, Соколиному Глазу, Жану Вальжану, — словом, к тем, что существовали скорее на бумаге, чем во плоти. Однако, когда мой отец заболел, кое-кто из друзей пришел навестить его. Помню, я так изумленно их разглядывал, будто они свалились с Луны.