В ужасе я убегал к дяде в мастерскую.
— Ну, как там, наверху? — спрашивал он.
— У Жаклины все еще тоска.
— Н-да, плохо дело… ну да ничего, пройдет.
Я думаю, он мало-помалу привык к этим приступам и почти не придавал им значения.
— А ну-ка давай, садись! У тебя ведь времени полно?
— Да, я уже кончил уроки.
Он усаживался напротив меня и медленно сворачивал сигарету. Меня всегда удивляло, как неловко он это проделывал, он, который так умело управлялся с сапожным инструментом. Я говорил:
— Некрасивая получилась.
— Ба, ничего страшного, и так сойдет! Ну, кем ты будешь после школы? А в школе-то хорошо успеваешь?
Он доставал из печки уголек, прикуривал от него и ладонью смахивал наземь искры, сыпавшиеся ему на колени. Заходил какой-нибудь крестьянин, спрашивал сабо, и дядя говорил:
— Погодите, сейчас подберем вам парочку покрепче. Вы не торопитесь? Нет? Ну ладно, присядьте-ка, передохните немного.
Он придвигал стул, беседовал о погоде, о том о сем и, как всегда, незаметно сводил разговор к политике.
Наконец приходило время, и ставни распахивались, и я знал: Жаклине полегчало. Она кричала мне с верхней площадки лестницы:
— А, это ты? Поднимайся сюда!
И я вновь оказывался в комнате, заставленной книгами, с маской Бетховена, репродукцией «Потопа» и сладким запахом духов, веявшим от одежды. Часто я заставал ее на кровати, она полулежала, подсунув под голову подушечки, и при моем появлении опускала на грудь книгу, которую читала. В то время она была без ума от Ницше — я же ничего не знал о нем, кроме имени, прочитанного на обложке, помню, как оно удивило меня.
— Кто это такой — Ницше?
— Один философ. Потрясающий! Но ты еще слишком мал. Ты прочтешь его позже…
Позже я часто спрашивал себя, как ей удавалось примирять любовь к Ницше с идеями социализма и пацифизма, которые она также исповедовала в то время.
Здесь же, в этой комнате, Жаклина однажды спросила меня:
— Кем ты собираешься стать?
Мне пришлось ответить: моряком, земледельцем или лесничим. Она рассмеялась, потом очень серьезно объяснила мне, что я ведь хорошо учусь и скоро поступлю в коллеж, а значит, должен метить выше.
— Метить выше?
Что же могло быть выше, чем плавать по морям или жить в одиночестве среди лесов?!
— Ну, ты сможешь стать учителем.
И она поведала мне, как настрадалась от того, что не могла учиться в университете из-за бедности родителей, а главное, из-за тяжелой болезни, приковавшей ее к постели на долгие месяцы, — вот и приходилось ей теперь работать учительницей начальной школы в каком-то жалком захолустье. Ах, если бы она могла преподавать в лицее, какая была бы жизнь! Как прекрасно, грезила она вслух, жить среди интеллигентных, умных коллег, которые много читают, путешествуют, слушают музыку, с которыми можно вести интересные разговоры!
Но я вдруг упрямо возразил ей: нет, все равно мне больше нравятся море и лес.
— Это совсем другое дело. А потом, ты ведь мог бы также писать книги.
— Писать… книги?
— Ну конечно! А почему бы и нет?
Эти слова меня по-настоящему поразили. Я еще только начинал учиться ценить книги, а те, кто их писал, казались мне существами иной породы, и мне так же трудно было представить себя пишущим книгу, как, скажем, охотящимся на оленя вместе с графом де Грамоном. Нет, я не был рожден для столь возвышенной участи, хорошо хоть, если мне удастся спастись от работы на заводе. В остальном же будущее было пока что скрыто в тумане, и, уж конечно, я не видел себя писателем. Так что когда позже я начал сочинять стихи, то записывал их в блокнот, который тщательнейшим образом скрывал ото всех, и мне понадобилось еще целых пятнадцать лет, чтобы осмелиться подумать о публикации книги, да и то я не питал особых иллюзий на свой счет и с трудом отважился на это. Из поколения в поколение в наши жилы вместе с кровью предков переливалось смирение, и если кто-то из нас и мечтал возвыситься, то разве что в иерархии слуг. Но стать художником, писателем!.. Я долгое время не мог избавиться от ощущения, будто я самозванец, обманщик, — боюсь, это чувство до сей поры не исчезло окончательно. Я причисляю себя к когорте признанных писателей не более, чем, скажем, к клану крупной буржуазии, представители которой более или менее тактично, но всегда успешно устанавливают между собой и мной определенную дистанцию, которую, впрочем, я и сам стараюсь сохранять. Что касается простого люда, то я давно уже чувствую, что и тут потерял свое место. Так вот я и плыву по воле волн, лишившись своих корней и нигде не находя себе пристанища.