Однако Якса не сдавался. Он начал осыпать Генриха безосновательными гневными упреками, грозить карой небесной и иными бедами, не объясняя, какими именно. Впрочем, дело тут было не в словах - каждый знал, о чем думает и чего жаждет другой, каждый хотел попытать свои силы, хотел победить во что бы то ни стало. Но оба знали также, что Генрих продолжатель великой, пусть устаревшей, традиции, тогда как Якса попросту бунтовщик. И Генриху вспомнилось то, что говорила ему Агнесса о Петре Влостовиче. Да, расправились с ним зверски, хотя, вероятно, это было необходимо. Убийство великого Петра не имело никакого нравственного оправдания, даже если его жизнь была, как сказала Агнесса, "горой злодеяний". Но ведь и у него, Генриха, нет нравственного права поступать по их примеру, а собственно говоря, ему следовало бы тотчас по возвращении в монастырь тамплиеров приказать, чтобы Яксу схватили, учинили над ним скорый суд и по меньшей мере ослепили.
При этой мысли Генрих усмехнулся - придет же такое в голову! Нет, он этого не может сделать, и не только потому, что некому приказать. Если отдаешь приказ с убежденностью в своей правоте, исполнители всегда найдутся. Но у него не было этой убежденности, более того, он понимал, что ход событий теперь направлен в другую сторону и что, уничтожив одного Яксу, он ничего не достигнет. Яксу надо впрячь в колесницу истории, убедить, увлечь, использовать, сделать его своей опорой. Пусть эта опора ненадежна, но пренебрегать ею нельзя.
И когда они подходили к костелу, Генрих сказал:
- Все это так, Якса, но если бы когда-нибудь ты мне помог, я бы тебя отблагодарил, и не только землей, о которой ты просишь.
- Весьма признателен вашей княжеской милости, - буркнул Якса.
Пока они дошли до монастыря, стемнело. В монастыре Яксу ждал гонец из Мехова: получено известие, что сын Яксы внезапно скончался в Праге от лихорадки. Это был у Яксы единственный сын. Тамплиеры собрались в трапезной помолиться о душе усопшего, но Якса велел седлать коней, чтобы немедленно мчаться в Мехов, хотя стояла непроглядная осенняя ночь. Генрих спросил гонца, нет ли вестей о Казимире, тот ответил, что нет.
На Яксу страшно было смотреть - так изменилось его лицо. Тамплиеры пели заунывные молитвы, а Генрих, выйдя во двор, прощался с несчастным отцом. У конюшни стояли слуги с факелами, красноватое пламя освещало часть двора, дальше все тонуло во мраке, словно страшная, черная стена внезапно встала вокруг Опатова. Генрих положил руки на плечи меховского пана, расцеловал его в обе щеки, от души сочувствуя его горю. Якса и его люди вскочили в седла, пришпорили коней и вмиг исчезли в непроницаемой тьме, как призраки в черной стене. И зачем Якса поехал? Нет уже его сына ни в Мехове, ни в Праге - нигде. Куда спешить? Что нового он узнает?
Генрих вернулся к тамплиерам и тоже начал молиться - торжественно и скорбно звучали их голоса, скромная трапезная как будто превратилась в храм.
Князь сандомирский пел вместе со всеми заупокойные молитвы, но мысли его были не о покойнике. Он чувствовал себя одиноким и никому не нужным. Пусть бы его постигло какое-нибудь несчастье, настоящее, глубокое горе, только бы жить, как все люди, только бы не стыла душа от холода, которым его леденит орденский плащ и бремя взятой на себя задачи. Но, увы, тепло простой человеческой жизни - недостижимая для него мечта! И он вспоминал песню, которую пел один из датских рыцарей, поселившихся в Сандомире: холодно и пусто в доме, где нет женщины; тоскливо рыцарю, если в долгую осеннюю ночь не может он склонить голову на женскую грудь. Эта песня все звучала в ушах Генриха, когда он шел в свою келью с глиняным полом. Он попросил Джорика провести с ним ночь и приказал слугам поддерживать огонь в камине. Однако заснул он не скоро и все время просыпался - будили петухи. Их пронзительное кукареканье врезалось в ночную тишину, как вопль тревоги. Генрих всякий раз просыпался, дрожа, и начинал прислушиваться, как все дальше, все глуше отзываются опатовские петухи. И страшно становилось Генриху от их крика, от холодного, сырого мрака, обступавшего его со всех сторон.
Утром он велел своим людям собираться в Сандомир. Там его встретила сиявшая от радости Гертруда - ей очень нравилось хозяйничать в таком богатом замке. Генрих несколько дней просидел дома, потом Ясько из Подлясья вдруг напал на него и кинжалом нанес легкую рану в спину. Никто не мог понять этого поступка, сам Ясько не проронил ни слова, выдержав жесточайшие пытки. Его казнили на городской площади, так ничего и не узнав. Генрих был в недоумении, но не захотел принимать никаких мер предосторожности. Он только повторял про себя слова Салах-ад-дина, поэта и вождя сарацин: "Их руки настигнут тебя и в далеком Сандомире". У Ясько и впрямь был такой вид, как будто его долгое время опаивали каким-то зельем - не гашишем ли?
И снова жизнь в Сандомире пошла, как обычно.
23
Зима в том году выдалась мягкая, Висла не стала ни в январе, ни в феврале, морозы ударили только в марте. На полях лежал тонкий слой снега, но вода в реке потемнела и текла стремительно и бурливо. Тэли каждый день уходил или уезжал "на виноградник" - повидаться с Юдкой. Она теперь носила на голове длинное покрывало, белое в голубую полоску, прихваченное медным обручиком, - ну, точно ангел на иерусалимских иконах! И Тэли подолгу глядел с нежностью в ее прозрачные глаза.
Князь не узнавал своего пажа. Впрочем, не только ему, но всему княжескому двору, всему Сандомиру было известно, что Тэли влюблен. В тот вечер, когда Юдка рассказывала в замке перед рыцарями свои истории, Генрих ее почти не запомнил. Да и сейчас он знал только то, что она еврейка и что преподобный Гумбальд кривится, когда ее изредка пускают в замок. Эти ханжеские причуды смешили Генриха - в Иерусалиме он ко всему привык. Но ему сильно недоставало Бартоломея и было больно, что паж отдалился от него. А Тэли всякую свободную минуту проводил в обществе Виппо и его подопечных. Генрих начал и на Виппо поглядывать косо.
Обо всем этом Генрих размышлял, прогуливаясь в одиночестве за городской стеной по холмам, которые тянулись вдоль Вислы. Один из холмов уже облюбовали себе монахи: они хотели поставить там костел в новом вкусе, из кирпича, по поводу чего было немало разговоров. Генрих мысленно делал смотр своим людям, той небольшой горсточке, которой он собирался доверить самые трудные поручения. Итог был неутешительный. Прежде всего Лестко; он цепляется за юбку жены, в бой не спешит, детей куча, да и разжирел; сам еле ходит, а сядет на коня, у того ноги подгибаются. Потом Герхо... Герхо все такой же: внимательный, расторопный, знает, чего хочет Генрих, и сам хочет того же, но в последнее время напала на него какая-то меланхолия, глядит разочарованно, недоверчиво, будто сомневается в возможностях князя. Тэли? Этот теперь ни на что не годен, любовь совсем вскружила ему голову. Кто мог ожидать такой перемены! И князь вспоминал их первую встречу на дороге под Зальцбургом - славный был паренек! Правда, он и в то время почти мгновенно влюбился в Рихенцу.
Потом Виппо - это основа. Виппо, конечно, человек деятельный, но уж очень поверхностный. Ему только бы побольше добра в кладовых, а что копит, не глядит: оружие покупает дрянное, меха берет от данников без разбору, что хорошие, что линялые. К тому же с годами он становится несносен; сделаешь ему замечание, побагровеет и сразу умолкнет, слова от него не добьешься - обижается, видите ли, когда князь его журит. Кругом все над ним посмеиваются. Казимира нет, он в Германии. Только Висла не меняется, или, вернее, она всегда разная и всегда та же.
И князь смотрел на реку. Черные стволы деревьев четко выделялись на фоне прозрачной, темно-зеленой воды. На земле белел снег, как будто ее покрыли тонким слоем белой краски, чтобы лучше оттенить рисунок стволов и ветвей. Внизу ехала от реки к деревянным городским воротам группа рыцарей; их желтые кафтаны и черные сафьяновые сапоги красиво дополняли спокойные цвета картины. Над лесом, над рекой, над воротами Сандомира кружили черные стаи птиц, слышались в белесом небе крики галок и ворон.