Усмешка Герхо была верным свидетельством нравственного поражения Генриха. То, в чем Генрих видел государственную необходимость, погубило его и лишило уважения близких. Он постиг призрачность своей власти. Как не мог он в пении тягаться с Бартоломеем, так не под силу было ему сравниться в величии с Храбрым. Он знал, куда и ради чего вести людей, но не мог их вести. Не было у него людей, никто не верил в его величие, да и само это величие меркло тем сильней, чем больше Генрих старался его поддержать.
Вынося Юдке смертный приговор, Генрих полагал, что поступает свободно, мужественно, по велению совести. По сути же у него просто не хватило сил воспротивиться, восстать одному против всех - и этот поступок стал для него проклятием, которое истощило его душевные силы.
Окружающие были для него понятней, чем прежде, но самого себя он понимал все хуже. Теряясь в бесплодных мечтаниях, он утрачивал способность к действию. Разложение началось незаметно, изнутри, но уже через несколько месяцев признаки его стали явными. Князь перестал ходить в баню, вызывать цирюльника, перестал совещаться с Виппо и объезжать границы и крепости.
Сам он этого не замечал, ему казалось, что он очень деятелен, что жизнь его заполнена до предела, что он лихорадочно готовится к борьбе. Но проходили недели, месяцы, годы - и ничто не менялось. Кипучая деятельность, борьба - были самообманом, существовали только в воображении Генриха, который не видел язвительных усмешек воинов, разочаровавшихся в своем вожде.
27
Потом пришли страшные дни, непроглядный мрак обступил Генриха, словно он очутился на дне пропасти, куда не доходил дневной свет, не доходил шум повседневной жизни, заботы и волнения, которыми жил княжеский двор. Князь никого не принимал; тщетно добивались к нему доступа подскарбий Виппо, княжеский ловчий Смил из Бжезя, майордом Готлоб; духовных особ он тоже не хотел видеть - ни Гумбальда, ни придворного капеллана, почтенного аббата Гереона, ведавшего канцелярскими делами и порядком богослужений. В покоях князя бывал только Герхо, но Генрих даже не смотрел на него, все ходил из угла в угол, глядя перед собой мутным, невидящим взором. Но вот однажды князь призвал к себе Гереона и спросил его, можно ли молиться за души осужденных на вечные муки, за язычников, евреев или же за приверженцев Магомета. Благочестивый аббат, весьма удивившись, объяснил, что церковь лишь один раз в году дозволяет служить молебен за нехристей, а именно в день, когда не свершается возношение святых даров - в страстную пятницу.
- Но это молебен за живых, - возразил князь, - а как быть с умершими?
Гереон задумался. Конечно, за упокой души нехристей молиться не положено, ибо они осуждены на вечные муки, равно как и самоубийцы, казненные и те, кого мать наша церковь отринула от своего лона, однако князю вряд ли будет приятно это слышать.
- Сие одному господу ведомо, - сказал он наконец. - Возможно, в страстную пятницу не грешно и за них помолиться.
Но Генрих понял, что Гереон просто боится его прогневить. Перед его глазами неотступно стояла одна картина: в огромной зале толпа народу, собравшиеся на вече светские и духовные особы, опора княжества, и все, затаив дыхание, слушают его речь, а посреди залы маленькая, жалкая фигурка в лохмотьях. Эта женщина была его любовницей, и ему пришлось вынести ей смертный приговор. Все желали, чтобы она осталась жива, даже священники, возмущавшиеся ее кощунственным поступком, - ведь им было известно, что она любовница князя, а прежде они осуждали его за то, что у него нет женщины. Они осыпали Юдку проклятьями, негодовали, потрясали руками, однако в душе надеялись, что князь оправдает ее или хотя бы прикажет тайком вывести из подвала и отправить в какой-нибудь отдаленный монастырь или в крепость на границе. Только она одна знала, что иначе не может быть, и он это знал. Они смотрели друг на друга через всю залу, и страх исчезал из ее глаз, когда они встречали его спокойный, холодный взгляд. Иного выхода не было, она чувствовала себя уже мертвой, и Генрих это видел. Выслушав приговор, она даже не вскрикнула; она поникла, когда Генрих от нее отвернулся, и упала наземь лишь потому, что князь отвратил от нее свой взор. Потом она умерла, а когда - Генрих так и не знал.
Перед казнью она пожелала принять христианство, но никто не решился окрестить колдунью. Душу ее ввергли в кромешную тьму, и Гереон теперь запрещает молиться за нее. Генриху вспомнилось, что ему однажды рассказывал Лестко. Простой народ, мол, верит, что покойник в течение трех лет и трех месяцев возвращается в свой дом, и надо ему ставить еду, чтобы приходил еще. А иные вдовы уверяют, будто к ним каждую ночь приходит муж и спит с ними, надо лишь оставить покойнику молока в миске, маковую головку да наперсток меду. Когда Кривоустый в лохмотьях явился княгине Саломее во сне, он не молитв просил - этого добра ему хватало, - а еды. Но благочестивая княгиня не дала ему поесть, потому что не знала, чего он хочет, - одно слово, немка.
Лестко говорил это совершенно серьезно. Князь только диву давался ведь Лестко, парень рослый и сильный, как Ахиллес, повсюду с ним ездил, под Аскалоном бился, повидал вместе с князем Бамберг, Рим, Палермо, Иерусалим и Константинополь. А вернулся на родину, женился и снова стал верить во все эти бредни, которые запрещены церковью и противны не только религии, но и здравому смыслу. Однако князь с содроганием думал об этой маковой головке и наперстке меду - неужто ими можно приманить покойницу!
Однажды к Генриху пришел воевода Вшебор доложить о том, что в сандомирском замке не все благополучно. Старик многое помнил из прошлого, не одного князя пережил. А дед Вшебора - тот еще знал короля Мешко и королеву Рихенцу. И старый воевода вспомнил рассказы деда о том, как королева перешла на сторону Безприма, вместе с ним увезла в Германию польскую корону и отдала ее кесарю, чтобы от королевства польского даже следа не осталось, - та корона, мол, и была доподлинная. Только это удержалось в памяти Генриха из долгой их беседы, хотя воевода немало еще говорил о том, что князь завел у себя чужеземные обычаи, которых в старой Польше не знали, да о том, что князю не подобает уединяться в своих покоях, а надобно объезжать со свитой границы княжества, осматривать крепости и допускать к себе всех, у кого есть к нему дело, дабы люди чувствовали власть князя и верили в его могущество.
Мало-помалу в пелене мрака, из которого глядели на Генриха полные предсмертного ужаса синие глаза, забрезжили проблески света. Князь начал тяготиться одиночеством, но допускал к себе одного Лестко - Герхо становился ему все более неприятен: чем-то чужим, враждебным веяло от молчаливого немца. Лестко же был душа нараспашку; хохотал он, правда, чересчур громко и бесцеремонно, но в этом грубоватом парне Генриху чудилось что-то родное. Их объединяло происхождение, язык и все, что они вместе пережили. Генрих охотно беседовал с Лестко; говорил, впрочем, больше Лестко, а Генрих слушал его болтовню, не очень вникая в ее суть, но с интересом наблюдая за Лестко и стараясь понять его характер.
Прошла зима, прошло лето, и снова настала зима. Генрих, следуя советам Вшебора, изменил образ жизни, а старик тем временем умер, и весной его похоронили, соблюдая все старинные обряды. Насыпали высокий курган, на него поднялась вдова, простоволосая, и княжеский мечник приблизился к ней, делая вид, будто хочет ее убить. Но тут подошел к ним Гумбальд, отобрал у мечника его меч и, накинув на вдову плащ, подвел к настоятельнице бенедиктинок, которая приняла вдову из его рук, дабы приютить ее в своем монастыре. Это был очень древний, уже исчезавший обычай, он произвел на Генриха большое впечатление. Предстояло назначить нового воеводу. Генрих решил не собирать вече и, неожиданно для всех, пожаловал сан воеводы молодому Говореку, которому еще и тридцати лет не было.
Как советовал покойный Вшебор, князь объезжал с Говореком границы, навещал кастелянов в отдаленных крепостях, спорил с ними о том, что положено епископу, а что князю, и забирал свою долю - расторопный Говорек стал его правой рукой. Но больше всего нравилось Генриху отделяться от своей дружины и уезжать одному в глубь лесов или останавливаться в глухих деревушках, в слободах, на хуторах. Там его сразу обступала толпа. Высмотрит Генрих самых старых, убеленных сединами дедов и ведет их в корчму, которую арендует какой-нибудь еврей или крестьянин, или на пасеку, где хозяйничает искусный пасечник. Напоит их там свежим медом, молодым пивом и велит рассказывать о жизни в прошлые времена. Много любопытного услышал он от этих дедов.