Анисья Степановна приложила палец к губам:
— Уходи, Степа, скорее. Они убьют тебя…
Мне стало не по себе. Сердце неприятно защемило. Надо бы бежать, но постеснялся.
— Уходи…
Договорить она не успела. Открылась дверь, и на пороге показался Радкевич. Его помутневшие глаза округлились:
— Здравствуй, Степан. Заходи, комиссар, гостем будешь.
— Отвяжись от него, треклятый, — обругала Петра жена. — А ты, Степа, иди домой. Любаша в Бобруйск уехала.
— Постай, браток! — обеими руками вцепился в меня пьяный Радкевич. — Или испугался?
Ложный стыд… Как часто он подводит, особенно не искушенных жизнью юнцов! Движением плеча я оттолкнул Петра и вызывающе бросил ему в лицо:
— Не боюсь я вас. Могу зайти.
В избе за столом сидели еще два полупьяных врага — Марич и Ленька. Я чувствовал, что Радкевич из-за моей спины подает собутыльникам немые знаки. Те в ответ понимающе кивали.
— Почему шапку не снимаешь, коль в избу зашел? — грубо спросил Ленька, оценивая меня долгим пренебрежительным взглядом.
— Жидам продался, потому и не снимает, — заметил Марич, скривив губы.
На скамейке рядом с Маричем лежал обрез. Вот бы завладеть им!
— Ленька, налей ему большую, — буркнул Радкевич.
Ленька протянул мне кружку с самогоном.
«Что будет, то будет, — решил я, — но трусить не стану» — и грубо отстранил руку пьяницы.
— Отказываешься?! — чуть не задохнувшись от злости, спросил Марич. Он поднялся, выпятил грудь. — Отказываешься, сволочь? — переспросил он еще строже. — А ну-ка скажи.
— Отказываюсь, — ответил я твердо, стараясь показать, что не боюсь их. Это мне показалось недостаточным, и, задрав голову, я бросил: — С бандитами пить не буду!
Первый удар получил от Леньки. Размахнулся, чтобы ответить, но не успел: Марич стукнул меня обрезом по голове. Я упал и уже словно сквозь сон слышал, что происходило вокруг.
— Пристрелить его, что ли?
Анисья Степановна вскрикнула.
— Тсс, стерва! — заорал на нее Марич.
— Уходи, пьяная рожа! Я тебя ненавижу, ненавижу! — закричала женщина в истерике. Затем бросилась к мужу: — Петро, чего молчишь? В твоем доме человека убивают, ребенка еще, сироту…
— Хватит, Анюта, — оборвал ее Петро. — Не убьют! Но надо проучить, чтобы не лез. — Он подошел ко мне, нагнулся. — Слышишь, вставай!
Я не шевельнулся. Мне было хорошо, будто погрузился в теплую мягкую перину.
— Запомни, — услышал я грозный, предостерегающий голос Марича. — Расскажешь, где был, — каюк! Хату сожжем, семью перестреляем…
Сильные руки подняли меня. В нос ударил запах махорки и самогонного перегара. Скрипнула дверь. Залаяла собака. Потом снег оказался в ушах, во рту, в ноздрях. Стало необыкновенно тихо… Открыл глаза: надо мной темное небо, ни одной звездочки. «Потеплеет», — обрадовался я.
Хочется спать, а меня тормошат. Пришел фельдшер. Я его знаю, это друг Синкевича. Они вместе отбывали ссылку.
— Как поживает Михаил Иванович? — спрашиваю.
Фельдшер смотрит в сторону, кому-то улыбается.
Подходит Синкевич. Он, как никогда, серьезен, озабочен.
— Кто это тебя так разделал? — спрашивает.
— Марич, Радкевич, Ленька…
— Я так и думал, — говорит он фельдшеру и снова обращается ко мне: — Скорее выздоравливай, Степа, важные дела ждут.
Ночью бандиты подожгли нашу хату. В борьбу с огнем вступили все соседи. Командовал людьми Юрий Метельский. В потрепанной, видавшей виды солдатской шинели, без головного убора, в серых с темными заплатами валенках, он указывает, какой именно очаг нужно в первую очередь ликвидировать. Распоряжения его четки, ровны, спокойны.
Юрий Метельский был на несколько лет старше меня, дружил с моим братом Сергеем, тем, которого называли грозой морей. В двенадцать лет он потерял отца, в шестнадцать — мать. На его попечении остались братишка и две сестренки. Работал он много, но по ночам ухитрялся еще читать запрещенные книжки, которые кто-то, может быть Синкевич, ему доставал.
У нас Юрий бывал редко, разве только в праздники, — у него просто не было свободного времени. Но когда приходил, то казалось, в доме становилось светлее и теплее. И сам он был веселый, жизнерадостный. Не сломили парня ни нужда, ни тяжкий труд.
Моя мать хвалила его:
— Юра, гляжу я на тебя и думаю: больше всех ты мучаешься, а нос не вешаешь. Молодец, и только.
— А зачем плакать, разве слезами горю поможешь? Я верю, придет солнце и к нашим оконцам. Не будет жилинских, журавских и прочих эксплуататоров.
— Думою камня с пути не своротишь.