— …Зарапортовался, сержант. Личные делишки за счёт служебных!..
Этот голос в окошке и впрямь неживой. Без всякого выражения, ровно металлический скрежет. Тотен копф![1] Это Мишка Штиглиц, по прозвищу Кайзер, научил меня немецким словечкам. А пристань опять пуста, и пароходика нет. Смыла Волга.
— Нужны, сержант, твои объяснения, как заднице телефон. Чтоб я нарушил порядок?..
— Дело житейское, товарищ младший лейтенант. Документ правильный, факт, но ведь одну шинель на двоих не напялишь. Для племяша билетик, верно докладываю. Я ж не какой-то чужак, а свой, армейский… — Шубин ложится подбородком на кассовый лоток и так понижает голос, что я уже ничего не слышу.
Думаю о начале весны, о радостном ожидании дней, о несправедливостях казарменного заточения, о том, что весной все мы, будто сходим с ума. Ближе к апрелю нас уже просто разрывает жажда деятельности. После отбоя мы пересказываем небылицы про знаменитых спортсменов, спорим о новостях, мечтаем о поцелуях. При всём том безбожно сквернословим: это тоже из училищных правил хорошего тона.
Мы старательно, без лени, снова и снова закрепляем сапог или швабру над дверью в спальне и гогочем, когда она лупит всяк входящего…
Любой помощник командира взвода — сержант или старшина — не имеет права уйти домой после отбоя, покуда в спальне его взвода не установится тишина. Наше условие помощнику командира взвода одно, и оно непреклонно: рассказ о фронтовых и госпитальных похождениях — и ты свободен! «Плыви, мой чёлн, по воле волн…»
И пока не иссяк далеко не скудный запас воспоминаний старшины Огаркова, мы почти каждый вечер вкушали устные варианты «декамероновских новелл» сурового военного и очень матерного времени. Да, это такие новеллы, от стыда за которые, наверное, расплавился бы танк «Т-34», за рычагами которого старшина Огарков отвоевал механиком-водителем два с лишним года!..
Поглядываю на Шубина: улещивает кассира. Как хватает терпения!
— За тебя шею подставлять? Шляется вас тут!..
— Точно, хлопот не оберёшься с нашим братом. Не позавидуешь вашей службе. Это ж сколько здоровья! И все, товарищ младший лейтенант, к вам. Как в анекдоте: муж возвращается — под кроватью жены чужие чёботы…
— Чёботы, говоришь?
Дело в шляпе! Этот Квинтилий Вар[2] уверенно топает в западню моего гвардии старшего сержанта.
— …Она так мужу и ответила, сержант? А его забирает, говоришь? Да ей, шлюхе, не то нужно было!..
Ура, разгром бумажных легионов в Тевтобургском лесу[3] анекдотов предрешён! Враг пятится по всем линиям!..
Я мельком заглядываю через плечо Шубина, любопытно всё-таки. Там, чуть поодаль от кассового выреза, белеет узкий погончик офицера административной службы и склонённая к узкому столу маленькая уплощенная головка с такой высокой причёской под «бокс», что кажется он выстрижен наголо, как обычный солдат. Вот и весь Квинтилий Вар.
Гвардии старший сержант уже несколько месяцев как сменил старшину Огаркова. Не в пример Шубину старшина способен был почти мгновенно потерять рассудок, хоть ему от силы двадцать пять годков, и нервы должны быть канатными… Огарков становился бледным, белели даже губы — дрожали, кривились и белели. Нечто подобное произошло на одной из вечерних проверок в феврале. Тогда за виртуозно матерщинный ответ Миссис Морли (майору Пономарёву), нашему общему мучителю и ненавистнику всех поколений кадетов, старшина загремел на гарнизонную гауптвахту, а оттуда был направлен «на предмет определения годности для дальнейшего прохождения службы» в горвоенкомат. Для строевой службы Огарков не годен: грудь, руки и плечи в синих плёнках шрамов: два раза горел в танке. А вот лицо совершенно чистое: матово-белая кожа, под чёрным чубом — коричневато-горячие глаза…
— Это образец явно не парламентского ответа, — заметил Женька Сушков в тот день после отбоя. — Ответ дышал страстью, самобытностью и подлинной поэзией. — Братья-кадеты, это заметное явление в общественной жизни! И ознаменовалось оно лишением свобода — исконной расплатой всякого дарования за новые пути и формы движения. Воздадим ему должное поросячьим храпом. — И он громко с привизгиваньем зевнул. Женьку занимает один вопрос: как стать невидимкой. Он бредит этим ещё с 5-й роты, начитавшись всякой ерунды…
На Шубине устный период нашей «галантной» училищной литературы пресёкся прочно и бесповоротно. За короткие месяцы знакомства оба класса выпускной роты твёрдо усвоили: Шубин — бабник и бабник первостатейный, что отнюдь не является в наших глазах недостатком. Однако этот ладный, красивый своей особенной «пшеничной» красотой славянин с доверчивой улыбкой на сочно вырезанных губах, умеет, сохраняя дружеский тон, настоять на своём. Он один из немногих, кого мы отпускаем без «декамероновых» исповедей. В училище Шубин для меня — «гвардии старший сержант», здесь же, на пристани, — просто Иван, а то и Лёша. Впрочем, с шубинской славой бабника вполне может посоперничать ефрейтор Лебедев из музвзвода по прозвищу Автоё… Это от него пошло жеребячье присловие: «Жизнь надо прожить так, чтобы от… остались одни шкурки!..» При всём том Лебедев ужасно неказист. Меня раздражают его пошлые ухватки. Да что там! Он пошл — с головы до пят пошл! И даже пошл его затылок, когда он аршинно прямой, длинно поспевает в ногу (музвзвод всегда марширует во главе колонны), натужливо заталкивая в кларнет воздух, или, сняв посеребренный мундштук, смахивает на ходу слюну…
2
3