Я сижу, уши горят, лицо горит, стыдно до смерти и страшно, что отец теперь со мной сделает. Но он только сказал: я думаю, ты эту книжечку непременно где-нибудь найдешь, знай, что это ее, и отдай.
— Ну, и ты отдал?
— Отдал… Как было не отдать, я знал, что отец меня в покое не оставит. Отца очень боялся, вот и отдал. Но столько намучился, пока решился, такого стыда натерпелся, когда она плакать стала и книжечку эту целовать, а потом меня… Нет, решил я тогда же, не стоит оно того, вечно бояться, что застукают, и тогда такой стыд. Так что я думаю, что не совесть у меня сильнее развита, а только страх и стыд. А у тебя, Михаэль, такого опыта не было, поэтому ты не побоялся и взял.
Ах ты, мой опытный, думаю.
— Получается, — говорю, — что никакой совести нет, а только страх и стыд?
— Это уже немало, — говорит.
— Типа, не важно, что я не верю в Бога, лишь бы молился? По тому же принципу?
— В Бога ты веришь, не верить — это не в природе человека, и если станешь когда-нибудь молиться, то и сам увидишь.
Насчет молиться, то есть элохимов подпитывать, это я не знаю, разве что ради Тани, но до чего же мне душевно на него смотреть, что он такой серьезный и так моими проблемами проникся.
— Вот скажи мне, Хези, если бы ты шел по пустой улице и нашел кошелек, а в нем десять тысяч и кругом никого, ты бы взял?
— Я бы взял.
— А дальше?
— Дальше? — Задумался, даже брови свел, и говорит осторожно: — Такая находка — всегда чье-то несчастье. Поэтому я хочу думать, что дальше я бы написал объявление и развесил в том районе, где нашел. И отдал бы тому, кто потерял.
— Хочешь думать или точно бы так сделал?
— Нет, только хочу думать. А точно знать не могу. И дай Бог, чтобы никакого кошелька мне никогда не находить.
— Вот, — говорю, — это у тебя совесть. Бояться-то тебе и стыдиться некого, никто не видел.
— Да как же некого? — говорит. — Всегда есть кого…
Это он опять про Бога. Но от него это ничуть не раздражает.
Ну, не ангел? Я уверен, что он и написал бы, и развесил, и вернул бы деньги, а говорит так для моего спокойствия, чтобы мне не показалось, что я хуже его.
И на другие темы мы тоже беседуем, и всегда мне от этого хорошо. Так откровенно, что когда-нибудь я его, возможно, даже про Таню спрошу.
Вот, думаю, я о докторе Сегеве мечтал, чтобы иметь с ним задушевную беседу, а вместо того у меня кто? Хези. Йехезкель, бывший хахаль моей жены. И это не только не хуже, а наоборот, потому что доктор Сегев мне все «герой, герой» — типа свысока. Все-таки он не лично ко мне относился, а сугубо специализированно.
Как всегда, не знаешь, где найдешь где потеряешь.
Когда я Хези все рассказывал, то дошел только до того места, где я камушки заплел в рамку-макраме и портрет взял с собой в больницу.
Все эти перипетии, как я потом их терял и находил и где прятал, это уже несущественно, а вот как я сказал Хоне-ювелиру, что камни ушли по назначению, это Хези и сам слышал.
И в разговоре нашем теперешнем про совесть он сказал мне: это тебе было искушение, и ты хоть и не устоял, но все же спохватился. И не важно, по какой причине ты себя ведешь, а важно, что правильно. Вернув камни, ты поступил правильно, а почему, это другой вопрос. Доверчиво так говорит, нисколько не сомневается, что я вернул. Всегда-то он предпочитает думать хорошо, а не плохо.
Я чуть не поперхнулся, однако проглотил. Но факт, что я его обманул.
Обманул, никуда эти камни тогда не уходили, кроме пяти бомбошек, которые Татьяна выбросила, а куда потом ушли двадцать семь прочих штук, ему и знать незачем. И никто никогда не узнает.
Тот парень с катка, который по ним тогда проехался, он как стал с Кармелой меня поднимать, то заметил рядом кучку белого порошка. Заметил и смеется, ты что, говорит, пикник тут ночью устраивал, кофе с сахаром пил?
И растер эту кучку ногой.
Теперь остается последнее.
Расстаться с Красненьким.
Вернуть его по назначению.