— Хорошо. Созвать совещание сержантов через десять минут. В кухнях. Встретимся там.
Когда старший по чину вышел, капитан Тендрейк обернулся к своему товарищу.
— Добровольца не отыщется, Джим. В этом форте все люди напуганы до смерти и снизу доверху проморожены. И я в том числе.
— Пошли. — Приказ Хауэлла был краток. — Приведём сержантов к старику. Ты возьми восточную стену, а я западную.
— Есть, — отрезал Тендрейк. — Увидимся внутри.
Вскоре полковник Фентон и оба капитана в нетерпении сидели в кухне казарм. Инструкции сержантам были отданы, и Даффи послали к ним, чтобы он вернулся с ответом. Минуты затягивались — десять, пятнадцать, потом двадцать, а Даффи всё ещё не было. Через полчаса он ввалился, заиндевевший от мороза, и корка снега покрывала всю его фигуру.
— Во имя всех святых, ей-богу, этот термометр на северных воротах стоит на сорока ниже нуля! Мать-богородица, что за славная ночка выдалась для резни…
— Во имя всех святых, тебя ведь посылали не за тем, чтоб ты сообщал прогноз погоды, — передразнил его капитан Хауэлл.
Даффи нерешительно затоптался, опустив голову, держа меховую шапку в руках.
— Честное слово, парней трудно винить. Это дьявольски трудно…
— Значит, волонтёров нет, сержант?
— Так точно, сэр. В форте нет ни одного призывника, который совершил бы вам эту скачку. Мы опросили каждого дважды.
— Что же, — смех капитана был коротким. — Значит, остаёмся мы.
— Значит, остаётесь вы, — заявил Тендрейк не колеблясь. — Я не покину форт ради всех женщин и детей Вайоминга, вместе взятых.
— А я не имею права, — тупо добавил Фентон.
— Ну что ж, я его имею и пойду. — В реплике Хауэлла не было героики. — Как насчёт этого, полковник?
— Нет. Вы сами прекрасно знаете. Я даже не могу сказать, что вообще согласен с вашим предложением. Я не могу лишиться вас.
— Тогда нет никого в курьеры, и нам остаётся сидеть и ждать, пока Неистовая Лошадь явится и захватит форт.
— Именно так, капитан. Сидеть и ждать. Нет никого, кто бы отправился и…
Его речь была прервана грудным голосом Луры Коллинз. Девушка отказалась занять убежище в пороховом погребе вместе с другими женщинами, убедив полковника Фентона тем, что её присутствие необходимо на кухне. Теперь, незамеченная, она подошла и встала позади офицеров.
— Вы забыли об одном человеке, полковник.
Фентон в досаде поднял голову.
— Ах, здравствуйте, миссис Коллинз. Спасибо, кофе не нужно. Мы…
— Что вы сказали, миссис? — Капитан Хауэлл, не обращая внимания на полковника, задал вопрос непосредственно девушке.
— Вы забыли о лучшем человеке в гарнизоне, капитан.
Раскосые зелёные глаза были широко открыты, подвижный рот в волнении приоткрылся.
— Вы говорите о Пересе?
— Естественно. Конечно же, он всего лишь полукровка, — слова Луры Коллинз падали с намеренным упрёком, — но он мужчина. Он совершит эту ездку. Если, конечно, состязание не ограничено одними чистокровными представителями расы…
Никто не ответил девушке, и молчание, последовавшее за её едким замечанием, лишь нарушалось потрескиванием огня в дальнем углу комнаты да воем бурана снаружи.
Этот буран 66-го года нёс в своей морозной утробе судьбы множества двуногих и одного четвероногого создания. В своём, похожем на келью, крытом соломой стойле Малыш Кентаки вёл себя беспокойно. Мощный жеребец привык к королевскому обхождению — как следствие того, что был личной лошадью командующего, и вот с ним перестали подобающим образом обходиться!
Малыш Кентаки был чистопородный, голубых кровей конь, высокий, подвижный, гнедого цвета, шести пядей в холке, крупный телом, с длинными рёбрами, короткой спиной. Горяч кровью Малыш Кентаки, весь — тысяча триста фунтов породистой стати — из костей, мышц, мягкой, словно сатин, кожи, стройных конечностей мощного тела; буйный характером конь, нервный, с упругими мышцами, в общем, конь для мужчин; с железной челюстью, мягкими, как бархат, губами, с лёгкими, мощными, как у бизона, и сердцем храбрым, как у медведя; злобный, норовистый, племенной жеребец-шестилетка, с двадцатифутовой побежкой и брюхом, словно созданным для того, чтоб держать ход, пока не разорвётся сердце и не лопнут сосуды.
На большого гнедого жеребца не садились уже три дня, не кормили ни разу в прошедшие двадцать четыре часа. Он скучал по своему конюху, его ячменю, по отрубям, скребнице, тренировкам. И без того его вздорный характер разыгрался до ярости. Он то и дело потрясал тонкие прутья стойла задними копытами, стучал сердито в дверь передними, яростно кусал дерево яслей, уже трижды поддавал копытом ведро с водой, гоняя по стойлу; наконец расплющил его, пиная копытами передних ног. А после этого просто застыл, широко расставив ноги, откинув уши назад, блуждая глазами, то и дело оглашая тишину конюшни свистящим жеребиным ржаньем. Но всё тщетно, ибо снаружи буря свистела громче. Вызов его оставался безответным. Там, снаружи, ухо каждого насторожённо силилось уловить другой, более грозный вызов — боевой клич сиу с Высоких Равнин.