— Ешь, товарищ! — радушно обратился к больному Коростелев.
— Ворованный, небось, фрукт, — неожиданно зло огрызнулись усы, — да и с товарищами я не ем, противно. Из грязных рук мужичьих…
— Ах, ты! — вскинулся Мискинов и тут же закашлялся, схватился за грудь. Георгий молча прижал Мискинова за плечи: дескать, сиди, Василий Исаич, не обращай внимания. Цвиллинг провел рукой по ежику на голове, потер щеку:
— Извините, мы и не знали о вашем благородном происхождении. Нижайше просим простить, ваше, не знаю как сказать, сиятельство.
У окна помолчали. Затем тихонько, с едва скрываемой злостью:
— Играть словами мастаки. Много таких нынче повыползало. Запомни меня, комиссар. Никита Орлов меня зовут. Когда ты митинговал да продавал Россию, я кровь лил на германской. Полного Егория имею. Не сиятельство я, а вольный казак…
И Орлов закрылся одеялом, замолк.
— Нагаечник и дурак, — шепнул Цвиллингу Георгий. — Черт с ним. Завтра я выезжаю в Сибирь, может, доведется на родине твоей побывать? Ты ведь, говорят, оттуда?
Цвиллинг отер пот рукавом белой, пропахшей карболкой рубахи:
— В Тобольске родился… В краю острогов и тюрем…
На худых скулах Александра так и заходили желваки. Он ел арбуз, бережно собирая семечки в горсть, а затем высыпал на газету. Цвиллинг положил руку на его колено, тихо, но внятно и чуть устало произнес:
— Да, верно, положение здесь нелегкое. Оренбургские казаки находятся все еще под угаром любви к царю-батюшке. Они не видят, как их всегда обманывали и подкупали, использовали, да и сегодня продолжают использовать против народа. И не драться нам надо, а помогать казакам открыть глаза на правду…
Цвиллинг облизал запекшиеся губы. Георгий метнул укоризненный взгляд на Мискинова и мягко перевел разговор.
— Да, Сибирь… Не доводилось мне бывать там. Вот в Вологодской губернии бывал. Только тогда командировали меня не товарищи по партии, а «друзья» из жандармерии. Думал, и родню больше не увижу…
Георгий был очень похож на брата, но лицо его было пошире, голос ровный, певучий.
Помолчали. Мискинов завертывал корки в газету. Бумага мокла и рвалась.
Александр встал, одернул гимнастерку, тронул за плечо брата.
— Пора. Отдыхай, Моисеич, поправляйся. Завтра навестим.
Цвиллинг поднял руку, обращаясь к товарищам.
— Значит, до завтра. Не медлите с выходом своей газеты. Пишите статьи уже сейчас, пишите от сердца, просто. Правда — главное наше оружие. Пока мы будем говорить правду — нас не сломить никому…
На койках внимательно прислушивались к прерывающемуся голосу Цвиллинга, только у окна под суконным одеялом возмущенно дергался Орлов. Цвиллингу было трудно говорить. Видимо, ко всему он еще не привык говорить вот так — тихо, то и дело прикрывая рот рукою.
— Не отталкивайте от нас никого… — Эсеры раскололись, уже есть среди них недовольные соглашательством с буржуазией. Это особенно важно в политике отношений с крестьянами…
— Мы выделили для работы среди крестьян лучших товарищей, — Александр Коростелев наклонился к самому лицу Цвиллинга, — среди них Семен Кичигин, сам из бедняков, отличный оратор. Сегодня выехал в село и Бурчак-Абрамович, повез газеты, плакаты, только что полученные из Питера…
— От Кобозева? — вскинул глаза Цвиллинг и сквозь усталость в них пробились искорки.
— Да, Петр Алексеевич через железнодорожников постоянно посылает литературу.
— Ну, дорогие, это уже безобразие! — в дверях стоял Петр Петрович. — Поистине либерализм к добру не приведет: вы же погубите больного. Прошу освободить палату.
— Снова медицина берет власть в свои руки, — Цвиллинг лег, вытянув вдоль тела поверх одеяла руки. — Все, до завтра, товарищи. И вот что, самое главное: передайте Леньке мой самый горячий привет. Обязательно передайте!
Едва за посетителями затворилась дверь, как от окна раздался резкий голос:
— Доктор! Переведите меня в другое место. Не могу дышать здесь, душно… Не желаю видеть «товарища»!
Орлов сел на койке, опустив мохнатые голенастые ноги и рванув на груди рубаху. Лицо его еще больше посинело, в уголках рта вскипели белые пузырьки.
— Хорошо, успокойтесь, я выясню возможности, — доктор выскользнул в коридор.
— У вас, кстати, место самое лучшее, ближе к форточке, — спокойно произнес Цвиллинг, — зря вы…
— Смеешься, комиссар, а? За бедняков гутаришь, а у самого золотой зуб ярится!