— Неа, — ответила Вика. — Валюню по телевизору часто вижу, а так никого.
— А Марта тебе пишет? — поинтересовался горбун.
— Нет, — ответила Вика, — не пишет.
— А мне пишет, — сказал горбун и дал ей адрес турецкой гостиницы, где остановилась Марта. Вика долго думала, а потом написала ей письмо. Письмо было такое:
В детстве мы с братом коллекционировали разные «взрослые вещи». Он старше меня на два года, и все это на самом деле выдумал он, ему это было интереснее, чем мне. Мы копались в тяжелых чемоданах на чердаке, наполненных разным барахлом, сломанными вещами, разбирали горы мусора, выискивая для своей коллекции новые экспонаты. Летом чердак прогревался, мы жили в старом двухэтажном доме в центре города, вместе с нами жило еще несколько семей, и каждая семья считала необходимым снести на чердак старые вещи. Двери на крышу были выбиты, сквозь них постоянно залетали голуби и несли яйца в сломанных печатных машинках и старых медных кофейниках. Кроме того, на крыше было полно пыли и птичьих перьев, перья забивались между страницами книг и в карманы костюмов, мы находили их в пепельницах и чернильницах, вытряхивали из бюстгальтеров и керосиновых ламп. Брат ломал замки на очередном чемодане, и мы выискивали среди запыленного хлама нужные нам вещи: скажем, баночки с пудрой, железные гребни, коробки из-под зубного порошка, ржавые надломленные лезвия для бритв, рваные чулки, мятые галстуки, выцветшие платья, дырявые шляпы, дешевые сережки, исписанные шариковые ручки, перчатки без пары, блокноты с точной записью всех ежедневных расходов, пробитые в бесчисленных местах копирки, надтреснутые телефоны, дырявые авоськи, кошельки со множеством карманов и отделений, длинные женские мундштуки, очки со сломанными дужками, деформированные женские сумочки, пожелтевшие грамоты, шапочки для купания, открытки с видами мест, крем для загара, разломанные пополам фотоаппараты, просроченные противозачаточные таблетки, этикетки с винных бутылок, браслеты из красной пластмассы и залитые воском будильники, фотографии артистов кино и журналы с кроссвордами, календарики с отмеченными на протяжении года чьими-то месячными и капсулы с какими-то лекарствами, изорванные конверты с длинными письмами и стеклянные, со следами крови шприцы, седеющие парики и рецепты поликлиники, церковные свечи и самодельные иконы, фото с чьих-то похорон, студийные фото старых женщин, фото со множеством детей и взрослых, неизвестные нам лица, непонятные нам обстоятельства, которые мы присваивали, от которых мы делались если не взрослее, то, во всяком случае, опытнее. Голуби летали над домом, не решаясь залететь, и ждали, когда мы спустимся вниз. Однако мы не спешили, мы долго перебирали в руках открытые нами вещи, разглядывали записи в блокнотах, узнавали актеров на открытках. Летом мы почти жили на чердаке — там была какая-то мебель, пара матрасов, мы валялись на них и читали старые журналы с разгаданными кем-то кроссвордами.
Через пару лет у брата появилась девушка. Он привел ее однажды летом, когда никого не было дома. Она осталась на ночь. Я лежала в своей кровати, в соседней комнате, и слушала, как она смеется. Тем летом она часто к нам приходила, родителей целыми днями не было дома, и девушка с братом весело проводили это время. Как-то я рассказала ей о нашей коллекции. Мы сидели с ней вдвоем в пустой квартире, было солнечно и жарко. Она заинтересовалась и попросила показать ей эти старые вещи, о которых я рассказала. Мы долго разглядывали старую бижутерию, она, смеясь, мерила мужскую одежду и узнавала киноактеров, которых я не знала. Потом пришел брат, она услышала, как он появился, и побежала вниз. А я осталась. Самое интересное, что она никогда не носила сережек, собственно, как и я.
Когда ты вернешься, я покажу тебе остатки своей коллекции. Большинство вещей пришлось выкинуть — прошло столько времени, соседи изменились, мои родители эмигрировали, и я живу в этой квартире одна. Изо всех этих обломков я оставила себе несколько пар старых женских туфель, примерно сороковых годов, возможно, пятидесятых, но не позже. Я даже не знаю, кому они принадлежали. Со старой обувью такое дело, что она со временем начинает выглядеть еще хуже своих хозяев. Туфли, по-моему, это вообще самая интимная часть одежды. Они рвутся и разваливаются, сбиваются и теряют нормальный облик, поскольку, надев, ты изначально вкладываешь в них свой ритм, свою походку. Я в них хожу по квартире, они давят, но это такое странное ощущение, что ты носишь чужую одежду, пользуешься чужими вещами, заглядываешь в чьи-то дневники и записные книжки, — оно выматывает тебя, надламывает изнутри. Ты теряешь покой и равновесие, как будто делаешь что-то запрещенное, и тогда чьи-то души беспокойно шевелятся в сумерках каждый раз, как ты надеваешь их обувь или перечитываешь их письма. Видимо, это потому, что покой — вообще понятие иллюзорное, ненастоящее, и напрасно надеяться, что после беззаботной и спокойной смерти тебя ждут тишина и отдых. Я почему-то думаю, что даже после смерти, утратив всякую связь с теми, кого ты любил, из-за кого ты страдал и кого тебе все время не хватало, ты все равно не сможешь успокоиться, спрятавшись в потустороннем сумраке, будешь мучиться и страдать каждый раз, когда кто-то, не обращая на тебя никакого внимания, будет надевать твои босоножки.