Классовые характеристики красного и белого террора появились в 1918 году для обоснования и оправдания действий сторон. В советских разъяснениях отмечалось, что методы того и другого террора схожи, но «решительно расходятся по своим целям»: красный террор направлен против эксплуататоров, белый — против угнетенных трудящихся. Позже эта формула приобрела расширительное толкование и назвала актами белого террора вооруженное свержение советской власти в ряде регионов и сопутствующую этому расправу над людьми[74]. При этом имелось в виду наличие различных форм террора еще до лета 1918 года, а также понимание под термином «белый террор» карательных действий всех антибольшевистских сил той поры, а не только собственно белого движения. Отсутствие четко разработанных понятий, критериев приводит к разночтению.
Датирование различных типов террора следует начать не с расправы над известными общественными деятелями, с декретов, узаконивавших творящееся беззаконие, а с безвинных жертв конфронтирующих сторон. Они забыты, особенно беззащитные страдальцы красного террора[75]. Террор вершили офицеры, участники Ледового похода генерала Корнилова, чекисты, получившие право внесудебной расправы, революционные суды и трибуналы, руководствующиеся не законом, а целесообразностью и собственным правосознанием людей, не имевших по своему образованию к юриспруденции никакого отношения.
Остервеневшие от невзгод, люди с низкой культурой предпочитали насилие, а не убеждение, испытание страхом для того, чтобы заставить подчиняться себе. В замечании Ханны Арендт о том, что терроризм привлекал и чернь, и элиту, так как он стал «чем-то вроде философии, выражавшей отчаяние, негодование, слепую ненависть… человек был исполнен решимости отдать жизнь, лишь бы принудить нормальные слои общества признать его существование», есть социально-психологический смысл. По мысли Арендт, чернь хотела пробиться в историю, даже ценой разрушительной силы. Она хотела доказать величие человека и ничтожество великих[76]. В гражданской войне в России эти качества воплощались во вседозволенность, и ею пользовались менее грамотные красные и более образованные белые в полной мере. Стремление к политической и нравственной исключительности сводило на нет право человеческой личности на жизнь. Экстремизм и жажда мести распространились не только на политических противников, но и на мирное население. При расколе общества каждая из воюющих сторон навязывала силой свое видение будущего страны. Отсюда взаимосвязь и взаимозависимость красного и белого террора, сходность форм и методов их осуществления[77].
Солженицын начал историю ГУЛАГа с 1918 года. Но противоборствующие стороны способствовали созданию единого ГУЛАГа, красные учитывали не только опыт своего, но и белого террора. Без этой взаимосвязи трудно понять развитие карательной системы: баржи и поезда смерти были и у красных, и у белых, те и другие применяли децимации и т. д. В. Б. Станкевич, бывший комиссар Временного правительства, писал в воспоминаниях, что суровость политических репрессий заставляла прятаться всех и выбирать тот или иной фронт гражданской войны[78]. Террор, белый и красный, хронологически едины и в мерзости безжалостного уничтожения соотечественников.
П. Н. Милюков писал о терроре как деформации человеческой психологии, созданной мировой войной; как о безнаказанности бандитов, стремящихся сберечь власть любыми средствами, верующих в то, что они носители истины. Думаю, что в последнем Милюков ошибался: тогда многие становились убийцами-профессионалами, а им не до истины. Они исходили из принципа: убить противника прежде, чем он убьет.
По Милюкову, террор составлял «сущность советской системы», и он выделял категории: террор — месть за белый террор; борьба с оружием в руках против контрреволюции; беспощадная классовая борьба вообще[79]. Но ведь все эти определения были тогда присущи и другой конфронтирующей стороне. И. З. Штейнберг, сам принимавший участие в становлении советской системы террора в качестве наркомюста, так же как его единомышленники по партии левых эсеров, служившие до начала июля 1918 г. в ВЧК, позже всячески открещивался от содеянного, пытаясь дать ему свое объяснение, но подчеркивал: террор — это не единичный акт, не изолированное, случайное, хотя и повторяемое проявление правительственного бешенства; террор — это узаконенный план массового устрашения, принуждения, истребления со стороны власти; террор — не только смертная казнь, его формы разнообразны: допросы людей, запрет на инакомыслие, реквизиции, заложничество, массовые казни[80].
75
Генерал П. Григоренко вспоминал, как в годы гражданской войны в украинском селе, где он жил, свирепствовали белые и как чекисты расстреливали заложников за несдачу оружия, и замечал: «Но вот феномен. Мы все это слышали. Прошло два года, и уже забыли. Расстрелы белыми первых Советов помним, рассказы о зверствах белых у нас в памяти, а недавний красный террор начисто забыли. Несколько наших односельчан побывали в плену у белых и отведали шомполов, но голову принесли домой в целости. И они тоже помнили зверства белых и охотнее рассказывали о белых шомполах, чем о недавних чекистских расстрелах». Григоренко П. Воспоминания. // Звезда. 1990. № 2. С. 195. О подобном рассуждал еще в 20-е годы генерал А. А. фон Лампе: «Когда уходили красные — население с удовольствием подсчитывало, что у него осталось… Когда уходили белые, население со злобой высчитывало, что у него взяли… Красные грозили… взять все и брали часть — население обмануто и… удовлетворено. Белые обещали законность, брали немногое — и население было озлоблено». Деникин А. И., фон Лампе А. А. Трагедия белой армии. М., 1991. С. 29.
77
Роман Гуль, участник Ледового похода корниловцев, рассказал о бое под станицей Лежанка на Дону, о том, как отнеслись офицеры к пленным красноармейцам: «Из-за хат ведут человек 50–60 пестро одетых людей, многие в защитном, без шапок, без поясов, головы и руки у всех опущены. Пленные. Их обгоняет подполковник Нешенцев, скачет к нам, остановился — под ним танцует мышиного цвета кобыла.
— Желающие на расправу! — кричит он.
— Что такое? — думаю я. — Расстрел? Неужели?
Да, я понял: расстрел вот этих 50–60 человек с опущенными головами и руками. Я оглянулся на своих офицеров. Вдруг никто не пойдет, пронеслось у меня. Нет, выходят из рядов. Некоторые смущенно улыбаясь, некоторые с ожесточенными лицами. Вышли человек пятнадцать. Идут к стоящим кучкой незнакомым людям и щелкают затворами. Прошла минута. Долетело: пли!.. Сухой треск выстрелов, крики, стоны… Люди падали друг на друга, а шагов с десяти, плотно вжавшись в винтовку и расставив ноги, по ним стреляли, торопливо щелкая затворами. Упали все. Смолкли стоны. Смолкли выстрелы. Некоторые расстреливавшие отходили. Некоторые добивали прикладами и штыками еще живых. Вот она, гражданская война: то, что мы шли цепью по полю, веселые и радостные чему-то, — это не война… Вот она, подлинная гражданская война… Около меня — кадровый офицер, лицо у него как у побитого. „Ну, если так будем, на нас все встанут“, — тихо бормочет он. Расстреливавшие офицеры подошли. Лица у них бледны. У многих бродят неестественные улыбки, будто спрашивают: ну, как после этого вы на нас смотрите?
— А почем я знаю! Может быть, эта сволочь моих близких в Ростове перестреляла! — кричит, отвечая кому-то, расстреливавший офицер.
Построиться! Колонной по отделениям идем в село. Кто-то деланно лихо запевает похабную песню, но не подтягивают, и песня обрывается». // Гуль Р. Ледяной поход. М., 1990. С. 53–54. Роман написан в 1920 г.