Выбрать главу

Если дождь переходил в ливень, то грохот воды по крыше заглушал все другие звуки. Тогда становилось жутко. Даже если в лампе ещё оставался керосин, Фохт прикручивал фитиль или вовсе задувал чадящий язычок пламени. Ему чудилось, что, когда мрак в домике становится так же густ, как мрак снаружи, проще угадать приближающуюся опасность.

А опасность чудилась всегда и во всем. Даже днём, когда из окошка все было видно.

Подступивший к дому лес заглядывав в окно блестящими, только-только от лакировщика, листьями. Когда ветер дул с моря, то с вьющегося по наружной стене винограда, с его широких листьев вода лилась на стекла и сквозь щели в раме проникала в дом. Тогда к шуму струйки, лившейся в бочку, прибавлялся размеренной стук капель, падавших с подоконника на пол. По тому, как часто падали капли, Фохт мог судить, с какою силой дул ветер со стороны Японии и как крепко прижались к окну виноградные листья.

Если эти листья приникали к окошку ночью и, терзаемые ветром, шуршали и скребли по стеклу, Фохт просыпался. Сидя на топчане с поджатыми к подбородку коленями, он напряжённо вглядывался в промозглую черноту. Он знал, что за окном - всего только листья. Был в этом уверен. И всё-таки не мог заставить себя лечь.

Разумеется, днём было легче, чем ночью. Хотя бы уже потому, что можно было выйти из дому и, примостившись где-нибудь за кустом, сквозь пелену дождя смотреть на море. Серая у самого берега, пелена эта делалась все темней и темней по мере удаленья в море. Вдали она становилась совсем чёрной. Вода, падавшая с неба, сливалась с волнами, накатывавшими на берег. Невозможно было разобрать, что гонит ветер над волнами - брызги дождя или сорванные порывами пенистые гребни.

Фохт смотрел туда до тех пор, пока не мутнело в глазах. Потом долго сидел, закрыв глаза и съёжившись под жёстким коробом брезентового дождевика, пока озноб не заставлял вернуться в дом.

Чёрная, как дёготь, земля шипела под ногами и пускала пузыри на каждом шагу. Ступени крыльца потемнели и ослизли, как банная шайка. В уголках стал прорастать мох.

Старое фланелевое одеяло, которым первое время накрывался бывший Фохт, лежало под топчаном. Оно так пропиталось влагой, словно его только-только вытащили из корыта и не успели отжать. Почти так же выглядела и ветхая штора, заменявшая простыню. Лист картона, которым был накрыт стол, казалось, умышленно тщательно, дюйм за дюймом, обрызгали чернилами. Думая от нечего делать над происхождением этих брызг, Фохт пришёл к выводу, что человек, живший тут до него, имел привычку писать химическим карандашом. Наверно, карандаш был плохой и человеку приходилось часто чинить его. Пыль от графита разлеталась по бумаге и теперь, намокнув, выглядела как чернильная рябь, разбрызганная бездельником. Однажды, думая об этом, Фохт рассмеялся. Он представил себе, как выглядел бы теперь в этой сырости сам человек, чинивший карандаш: ведь известно, что пыль от химического графита непременно осела бы на его лица и руках. И вот Фохт мысленно увидел лицо своего предшественника, усыпанное мельчайшими лиловыми точками. Он засмеялся, хотя, по существу говоря, в этом было мало смешного. Особенно для человека в положении Фохта.

За лесной полосой, отгораживавшей домик от берега, непрерывно гремело море. Приглушённо, словно бы она тоже промокла и охрипла, шумела подбрасываемая прибоем галька. Отчётливым оставался только дробный, костяной стук, с которым камни падали обратно на берег из-под гребня убегавшей волны. Покрытые коричневой слизью валуны были скользки, как лёд.

Однажды Фохт с трудом взобрался на один из них, чтобы посмотреть дальше, в море. Стараясь удержать равновесие на этом валуне, Фохт подумал, что так же вот, наверно, заключённый всеми силами старается забраться как можно выше, чтобы хоть краешком глаза заглянуть за железный козырёк, закрывающий от него мир.