Бог Голливуда возжелал белых слонов, и были ему белые слоны.
Декорации годами ветшали и рассыпались посреди Голливуда. В метафору тщеты всего сущего их превратила сама природа: Энгер эту метафору вербализировал.
Вавилоном вседозволенности казался Голливуд массовой, протестантской, фундаменталистской Америке.
Вавилон обязан пасть – иначе это не Вавилон.
Вавилон может пасть единожды, но не единовременно. Падение Голливуда растянулась с середины 1940-х до начала 1960-х: от Уэста до Энгера. Убийство «фабрики грез» сторонними ненавистниками в той же мере было его самоубийством. В историю оно вошло как «время черных списков», «негодяйское» (Лилиан Хеллман) или «жабье время» (Далтон Трамбо).
Голливуд убивали во имя его (и всей страны) обновления, очищения: не морального, но политического. Моральные претензии, предъявлявшиеся Голливуду с его рождения, оказались второстепенными по сравнению с его демонизацией как национального штаба мирового коммунистического заговора. Впрочем, коммунизм разрушители Голливуда трактовали если не в первую, то далеко не в последнюю очередь как безбожный имморализм. Мы как-то не задумываемся над тем, какой аспект коммунизма мог мобилизовать на войну с ним представителей отнюдь не только эксплуататорских классов. Не призывы к социальной справедливости и братству трудящихся – это уж точно. Атеизм красных – вот что было главным аргументом против них. Потому-то и овладевшая Америкой на заре холодной войны «красная паника» (Red Scare) носила иррациональный, истерический, мессианский характер. Она не пощадила ни одной сферы американской жизни. Она уничтожила то, что называют гражданским обществом, все партии, за исключением республиканской и демократической, криминализовала любую альтернативу двухпартийной – а по сути уже давно однопартийной – системе. С тех пор в Америке нет настоящих левых (марксистов) как политической силы.
Показательный погром шоу-бизнеса – лишь эпизод «паники», но самый зрелищный ее эпизод. Америка глазела на избиение Голливуда в буквальном смысле слова, следила за перипетиями новых инквизиционных судов, как за виражами мыльной оперы. Юное телевидение, с варварским нахрапом отбивая у Голливуда аудиторию, одновременно повышало свой рейтинг, смакуя унижение и без того униженного конкурента.
Погром внятно объяснял Америке: неприкасаемых и неуязвимых у нас нет. Тысячи людей, занесенных в черные списки, лишились работы: большинство – навсегда. Сотни – родины. Десятки – свободы, а то и жизни. Многие стали предателями, тем более презренными, что выбирали они не между жизнью и смертью, а между виллой с бассейном и чистой совестью. Тысячи производителей грез попали под подозрение, пережили унизительную процедуру «очищения», а если их миновала и эта чаша, были отравлены, как и вся Америка, страхом. Надолго, чаще – навсегда. Почти метафизический ужас сопровождал репрессии, поскольку существование «черных» списков – не говоря о «серых», а были и такие – их составители отрицали.
Мы никогда не знали, «почему» и «как». Пытались докопаться, в чем там дело, но никак не могли. – Джон Франкенхаймер.
Великий сценарист Трамбо, пройдя тюрьму и запрет на профессию, предостерегал тех, кто всматривается в «темные годы» Голливуда:
Не ищите злодеев или героев, святых или демонов, потому что их не было: одни только жертвы. ‹…› Каждому из нас пришлось говорить то, чего он говорить не хотел, делать то, чего не хотел; ранить, не желая того, и получать раны. Никто из нас – правых, левых или центристов – не вышел безгрешным из этого долгого кошмара.
Во враждебных лагерях оказались люди творческие, прежде всего – сценаристы. Неистребимый профессиональный инстинкт определял их поведение, диктовал их мемуары. У голливудского погрома есть причудливое измерение: это драма не столько лжи, сколько фантазий.
Именно этот погром, а не злосчастная «Клеопатра», обанкротившая Голливуд, – его последний блокбастер. И какой блокбастер! С какими звездами! С какими характерными актерами второго плана! С какими диалогами! Его сценарий не смогли бы написать, объединив усилия, Шекспир, Брехт и Беккет.