Когда на площадке уронили наконец ключи, я пылал так, что даже мысль о том, что жена может уйти навсегда, удержать меня на месте не смогла.
Анжелик открыла без улыбки. Вздутые эти губы не улыбались никогда, и это тоже подмывало мои устои. Я проследовал прямо к дивану и опустил початую бутылку на стекло перед собой. Молча она расставила стаканы, села на пол у моих ног и положила локоть на диван. В знакомых джинсах, но при этом в блузке — проницаемой взглядом. Без лифчика груди ее не падали, а соски — те откровенно стояли. Накрашенная, подведенная, слегка размазанная — прямо из дискотеки. Душ не успевшая принять. Хватив полстакана текилы, она вскочила и стала выделываться в стиле того, что у нее звучало в голове. Заложив руки за голову, я вытянул ноги. Она дотанцевала до стереосистемы, откинула крышку, которая, будучи стеклом в железной окантовке, чуть не разбилась об стену. Уронила иглу на пластинку. Почти немедленно отозвались соседи — застучали как снизу, так и справа, где жил желчный ювелир (член партии при этом). Заведя глаза, Анжелик продолжала свой одинокий танец, но потом сходила к входной двери, распахнула и послала дом наш на хуй — по-французски, конечно, что в дословном переводе, впрочем, будет еще грубей. Соседи, как ни странно, унялись. Все же она была дочкой члена ЦК, и ночь на воскресенье, и это не буржуазный вам квартал. Анжелик схватила меня за руку, поставила на ноги. Я стал совершать посильные телодвижения. Под мышками у нее снова потемнели приостывшие пятна, и все это: убойный дуплет сосков, колыхание грудей, смуглый живот и ямка пупка, горячий мускус в смеси с духами, текила плюс тотальное мое отчаяние — сработало против задолбленной далеко от Парижа заповеди: не еби, где живешь.
Почему нет?
Что же до пошлости сюжета, в Латинский квартал катитесь, господа!
«Красный пояс» — не место для эстетов.
Да здравствует соцреализм!
Мы отпали на диван, она разлила — вульгарно, «через руку», но при этом точно, не пролила ни капли. В дискотеке, сказала Анжелик, я с черным парнем танцевала. Я кивнул. С мартиниканцем, добавила она, имея в виду, что инерция того завода продолжается. Что ж, будем танцевать. Мы чокнулись, вернее, стукнулись — как бы булыжниками пролетариата. Я этому научил ее в эпоху виски, ей нравилось: надо взять стакан ладонью сверху, и донышком об донышко. Мы выпили, она разлила снова. «Всю дорогу у него стоял». — «У кого?» — не понял я. «У этого, с Мартиники… Очень было эротично». Я уже был более чем хорош, но все же не смог не сделать мысленной отметы, что в представлениях об эротике, а именно это слово она употребила, мы с ней тоже не очень сходимся. Предпочитая не думать о прочих расхождениях, я выпил и потянулся за бутылкой, но Анжелик перехватила мое запястье:
— Подожди…
Салон, ею покинутый, немедленно стал превращаться в музей сувениров из враждебного мне лагеря социализма. Расслышав в глубине квартиры однозначный переплеск воды о днище ванны, я все же снова налил и выпил, чтобы не протрезветь. Сколько все же кича произвела единственно верная!
Особенно много было Ленина. Доводилось слышать мне от женщин об эротичности лысины, которая навевает им сублиминальный образ, во всех отношениях приятный, но меня эта размноженная лысина стала вдруг сильно угнетать. Почему эту балду навязывают именно моей стране, где проблема облысения намного менее остра, чем в той же, кстати сказать, Испании? Невыносимое отвращение поднималось во мне, как ни пытался я себя унять Сократом и залупой. Между затяжками я свешивал промеж своих истершихся черных джинсов набрякшие руки. Изнутри я весь был полыхающий куст, систему кровообращения текила прожгла до самых последних капилляров.
Я поднялся, взял пепельницу, которая оказалась с голубкой Пикассо — период «холодной войны» и подлой борьбы за мир с ее стокгольмскими воззваниями… Люди, блядь, «доброй воли». Оболваненные миллионы. Затянувшись в последний раз, я раздавил окурок и не разбил.
Поставил аккуратно.
С порога спальни в глаза мне бросился Сталин. Тот самый, которого частями я выносил в день новоселья.
Этот испанский Сталин стоял у нее на полке, темно-коричневым блоком отражаясь в привинченном к стене овальном зеркале, перед которым она отставляла зад, натягивая красный пояс с пристегнутыми чулками — черными. Она оглянулась, когда я, обрушивая остальные на пол, вытащил томик с профилем отнюдь не лысым, а еще и при усах. Открыл дверь лоджии, вышел в ночь и размахнулся в направлении огней на горизонте. Но совершить бросок свой не успел. Она напрыгнула сзади, как пантера. Я стал смеяться, но руку мне выламывали вполне серьезно. Сверкали белки. Горели глаза. Я вдыхал этот мускус, а кистью чувствовал упругость и жар ее груди. «Дай! Дай!» Я ослабил сжатие. Вырвав Сталина, крутя обрамленной кружевами, подчеркнутой нейлоном голой жопой, она вернулась в спальню. Извне через стекло я смотрел, как она нагибается, подбирая коричневые книги с пола. Забыв обо мне, она наводила порядок в библиотеке, заставленной отцами единственно верного учения — от Маркса и до Мао. Груди при этом торчали, как у амазонки. Зажмурясь, я стал трясти головой и, обретя в ней некий центр, вернулся в спальню, прошел по прямой мимо кровати и хозяйки, сухо обронил: «Бон нюи», свернул направо и вышел на лестничную площадку.