«Это была молодая, звонкая страсть… Те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала. Всей моей жизни не покрывал Н.С., и еще: в нем была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство — желание мучить. Воистину он больше любил меня, чем я его. Он знал, что я не его невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья. В мае мы вместе поехали в Коктебель…»
О Коктебеле Толстой писал в стихах:
Было мило. Была игра, была забава, но по меньшей мере по двоим из гостей волошинского дома она ударила очень больно.
«В Коктебеле все изменилось. Здесь началось то, в чем больше всего виновата я перед Н.С. Судьбе было угодно свести нас всех троих вместе, его, меня и М.А. — потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая — это был М.А…
То, что девочке казалось чудом, совершилось. Я узнала, что М.А. любит меня, любит уже давно; к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: “Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву, я буду тебя презирать”…
Мне все казалось: хочу обоих, зачем выбор!.. О, зачем они пришли и ушли в одно время!»
Люди Серебряного века жили напоказ, чувств своих не стеснялись и не прятали, и целомудрие гнали вон. Порой они и сами не понимали, где кончается литература, театр, игра, а где начинается жизнь.
«Жили в неистовом напряжении, в вечном возбуждении, в обостренности, в лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов, были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных», — писал позднее в своих мемуарах Ходасевич.
И, добавим, жестоко за это поплатились.
«Знали, что играют, — но игра становилась жизнью. Расплаты были не театральные. “Истекаю клюквенным соком!” — кричал блоковский паяц. Но клюквенный сок иногда оказывался настоящею кровью».
Блок, Менделеева, Белый.
Брюсов, Петровская, Белый.
Гумилев, Дмитриева, Волошин.
Волошин, Сабашникова, Вяч. Иванов.
Любовные треугольники нашего Парнаса, его «тройственные союзы». И везде (за исключением последнего) фигурировало оружие или его угроза. Смерти, слава Богу, не было ни одной, но смерть была в двух шагах. И сильнее всего страдали женщины.
«За боль, причиненную Н.С. у меня навсегда были отняты и любовь и стихи».
Так заканчивается короткая, всего на три страницы исповедь Черубины де Габриак, от имени которой присылали осенью 1909 года стихи Дмитриева и Волошин в редакцию «Аполлона», мистифицируя его сотрудников во главе с главным редактором. Черубину никто не видел, Маковский только говорил с ней по телефону и признавался, что будь у него 40 тысяч годового дохода, непременно посватался бы. «Маковский влюбился в нее по уши; барон Врангель, Зноско, Ауслендер тоже. Гумилев вздыхал по экзотической красавице и клялся, что покорит ее. Вся редакция горела желанием увидеть это сказочное существо. Ее голос был такой, что проникал прямо в кровь. Где собирались трое, речь заходила только о ней».
Примечательно, что Толстого в списке влюбленных нет. И вовсе не потому, что он был женат или, что совсем невероятно, маловлюбчив. Просто он был авгур, а люди этого сорта хорошо разбираются в чужих душах и для них тайн на свете не существует.
Меж тем загадочная Черубина присылала стихи, которые с листа шли в номер, отодвигая другие материалы (включая и стихи Анненского). Неизвестно, каким был процент участия в этих стихах Дмитриевой, а каким Волошина.
«В стихах Черубины я играл роль режиссера и цензора, подсказывал темы, выражения, давал задания, но писала только Лиля», — вспоминал Волошин. Цветаева свидетельствовала: «Нет обратнее стихов, чем Волошина и Черубины. Ибо он, такой женственный в жизни, в поэзии своей — целиком мужественен, то есть голова и пять чувств, из которых больше всего — зрение. Поэт — живописец и ваятель, поэт — миросозерцатель, никогда не лирик как строй души. И он так же не мог писать стихов Черубины, как Черубина — его. Но факт, что люди были знакомы, что один из них писал и печатался давно, второй никогда, что один — мужчина, другой — женщина, даже факт одной и той же полыни в стихах — неизбежно заставляли людей утверждать невозможность куда большую, чем сосуществование поэта и поэта, равенство известного с безвестным, несущественность в деле поэтической силы — мужского и женского, естественность одной и той же полыни в стихах при одном и том же полынном местопребывании — Коктебеле, право всякого на одну полынь, лишь бы полынь выходила разная, и, наконец, самостоятельный Божий дар, ни в каких поправках, кроме собственного опыта, не нуждающийся. «Я бы очень хотел так писать, как Черубина, но я так не умею», — вот точные слова М.В. о своем предполагаемом авторстве.
Макс больше сделал, чем написал Черубинины стихи, он создал живую Черубину, миф самой Черубины. «Не мистификации, а мифотворчество, и не псевдоним, а великий аноним народа, мифы творящего. Макс, Черубину создав, остался в тени, — из которой его ныне, за руку, вывожу на белый свет своей любви и благодарности — за Черубину, себя, всех тех, чьих имен не знаю, — благодарности».
И все же, несмотря на эти проникновенные строки, история вышла шумная и в общем-то безобразная, хотя и выглядящая в мемуарах что Волошина, что Цветаевой, что Алексея Толстого красивой и слегка печальной.
«В пряной, изысканной и приподнятой атмосфере “Аполлона” возникла поэтесса Черубина де Габриак. Ее никто не видел, лишь знали ее нежный и певучий голос по телефону. Ей посылали корректуры с золотым обрезом и корзины роз. Ее превосходные и волнующие стихи были смесью лжи, печали и чувственности. Я уже говорил, как случайно, по одной строчке, проник в эту тайну, и я утверждаю, что Черубина де Габриак действительно существовала — ее земному бытию было три месяца. Те, мужчина и женщина, между которыми она возникла, не сочиняли сами стихов, но записывали их под ее диктовку; постепенно начались признаки ее реального присутствия, наконец — они увидели ее однажды. Думаю, что это могло кончиться сумасшествием, если бы не неожиданно повернувшиеся события».
Согласно воспоминаниям Волошина, Толстой не просто проник по одной строчке в эту тайну, но с самого начала все знал, однако к затее Волошина отнесся отрицательно: «А.Н. Толстой давно говорил мне: “Брось, Макс, это добром не кончится”», — вспоминал Волошин, но не бросал. Не такой был человек этот, по определению Ходасевича, «великий любитель и мастер бесить людей», и не такое было время.
Окончание истории — разоблачение Черубины де Габриак — оказалось тяжелым. Алексей Толстой, в присутствии Кузмина подтвердивший Маковскому «все о Черубине»; Маковский, сделавший вид, что он все с самого начала знал и просто давал мистификаторам доиграть свою роль до конца; Гумилев, оскорбивший Дмитриеву словами (и с мужской точки зрения, за дело — а как иначе назвать «хочу обоих»?); Волошин, который нанес ему тяжелую пощечину («Я решил дать ему пощечину по всем правилам дуэльного искусства, так как Гумилев, большой специалист, сам учил меня в предыдущем году: сильно, кратко и неожиданно… Я подошел к Гумилеву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощечину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос И.Ф. Анненского, который говорил: «Достоевский прав. Звук пощечины — действительно мокрый»), вызов на дуэль и, наконец, молодой граф Толстой, свидетель всему, начиная от Коктебеля и заканчивая Черной речкой в качестве секунданта Волошина. Секундантом Гумилева был Кузмин.