Наконец и сам Толстой, судя по дневниковым записям К. Чуковского, имел на Бунина зуб:
«А Бунин, — вы подумайте, — когда узнал, что в “Figaro” хотят печатать мое “Хождение по мукам”, явился в редакцию “Figaro” и на скверном французском языке стал доказывать, что я не родственник Льва Толстого и что вообще я плохой писатель, на которого в России никто не обращает внимания».
Но в конце концов это все дело вкуса и человеческих пристрастий, существеннее иная вещь.
«Толстой однажды явился ко мне утром и сказал: “Едем по буржуям собирать деньги; нам, писакам, надо затеять свое собственное книгоиздательство, русских журналов и газет в Париже достаточно, печататься нам есть где, но этого мало, мы должны еще и издаваться!” И мы взяли такси, навестили нескольких “буржуев”, каждому из них излагая цель нашего визита в нескольких словах, каждым были приняты с отменным радушием, и в три-четыре часа собрали 160 тысяч франков, а что это было тридцать лет тому назад! И книгоиздательство мы вскоре основали, и оно было тоже немалым материальным подспорьем не только нам с Толстыми».
Возможно, это и имело место, и был такой раз, когда буржуи легко оторвали деньги от сердца, но факты говорят о том, что другие и очень многие из толстовских литературных начинаний оканчивались крахом, и он тяжело эти неудачи переживал.
«Здесь создается крупное издание: 6 томов по русской истории и искусству. Капитал 720 тысяч. Я приглашен главным редактором. В течение двух недель — дело должно оформиться, т. е. нам выдадут двухсоттысячный аванс и тогда мы приступим к первому тому», — писал Толстой Ященке в том же самом письме, где говорил о переоценке происходящего в России. Но полтора месяца спустя:
«С большим историческим изданием пока заминка из-за общеполитических дел, — люди, обещавшие деньги, сами сейчас пока без денег».
И характерный вывод:
«Господи Боже, до чего в современных условиях трудно работать! Революции, забастовки и, главное, нет энергичных людей, — все сопли, сплошные сопли».
Последнее прямо предвосхищает сетования Петра I на его окружение из одноименного романа.
Большинство затей Толстого терпело крах. Журнал с мессианским названием «Грядущая Россия» вышел только двумя номерами — на остальные не хватило денег. Это не только горькая ирония, но и возвращение к тем далеким временам, когда молодые Гумилев с Толстым искали деньги на «Остров», а царскосельское окружение скалило зубы. Таких ли параллелей хотел Толстой в свои без малого сорок лет и к такому ли прошлому был готов вернуться?
«Милый Сандро, спасибо за присылку книги, я осенью продам ее какому-нибудь идиоту и пришлю тебе в благодарность трубку “Донхилла”.
Я бесконечно был счастлив узнать про твой “сухостой”. Люди — говно, Сандро, — лишь немногие должны будут пережить наше время, и это именно те, у кого в голове, в душе и ниже живота — сухостой. Вообще — ты страшный молодчина.
У нас в Париже такая гниль в русской колонии, что даже я становлюсь мизантропом. В общем, все — бездельники, болтуны, онанисты, говно собачье.
Я стараюсь им не подражать. На днях начинаю новый роман, обдумываю пьесу. “Хождение по мукам” выйдет в начале августа (шестая книга Современных записок, где конец романа).
Живем в удивительной местности, в гуще бордосских виноградников. Господи Боже, как я завидую крестьянам, возвращающимся усталыми с работ, ужин на закате солнца, мирная беседа. — Господь благословил труд и плоды его, бездельников же поразил страшными бедствиями — войной, большевиками, холерой, тифами, голодом».
Бунин пишет о том, что летом 1921 года Толстой «еще не думал, кажется, не только о России, но и о Берлине», но скорее всего Толстой думал и думал давно. Франция, та самая Франция, которая когда-то его покорила, которая принесла ему первую литературную известность и подарила первые писательские дружбы, Франция, куда он приезжал с невенчанной женой Софьей Дымшиц и ходил по улицам ее столицы богатым русским барином, — эта belle France вызывала у него теперь раздражение.
Бунина очень возмущали те абзацы из советской официальной биографии Толстого, где описывается эмигрантский период жизни его приятеля:
«О жизни в эмиграции он сам написал в своей автобиографии так: “Это был самый тяжелый период в моей жизни…” В 1921 году он уехал из Парижа в Берлин и вошел в группу сменовеховцев. Вернувшись на родину, написал ряд произведений о белых эмигрантах, о совершенном одичании белогвардейцев, о своей эмигрантской тоске в Париже… Его разочаровало предсмертное веселье парижских кабаков, кошмары белогвардейских расстрелов и расправ… Он писал на родине еще и сатирические картины нравов капиталистической Америки, о которых гениально писал и великий советский поэт Маяковский…
Где все это напечатано? И на потеху кому?
Напечатано в Москве, в одном из главнейших советских ежемесячных журналов, в журнале “Новый мир”, где сотрудничают знатнейшие советские писатели. И вот сидишь в Париже и читаешь: “Совершенное одичание белогвардейцев… Кошмары белогвардейских расправ и расстрелов…” Но отчего же это так страшно одичали белогвардейцы больше всего в Париже? И с кем именно они расправлялись и кого расстреливали? И почему французское правительство смотрело сквозь пальцы на эти парижские кошмары? Довольно странно и “предсмертное” веселье парижских кабаков, разочаровавшее Толстого, который, очевидно, был все-таки очарован им некоторое время: странно потому, что ведь вот уж сколько лет прошло с тех пор, как он разочаровался и от белогвардейских кошмаров решил бежать в Россию, где теперь никакие сатрапы не превращают ее в тюремный лагерь, где никто ни с кем не расправляется, никого не расстреливают, а Париж все еще существует, не вымер, несмотря на свое “предсмертное” веселье во времена пребывания в нем Толстого, и дошел в наши дни даже до гомерического разврата в веселье и роскоши».
И чуть дальше:
«Сам Толстой, конечно, помирал со смеху, пиша свою автобиографию, говоря о своей эмигрантской тоске, о тех кошмарах, которые он будто бы переживал в Париже, а во время “первой русской революции” и первой мировой войны “массу” всяческих душевных и умственных терзаний, и о том, как он “растерялся” и бежал из Москвы в Одессу, потом в Париж…»
Не все так просто. И вряд ли помирал только со смеху. Были и терзания, была и тоска. Просто Бунин, человек душевно очень дисциплинированный, понять этого в Толстом не мог. Ему достаточно было вспомнить лица мужиков в деревне Васильевское в семнадцатом году («В апреле прошлого года я был в имении моей двоюродной сестры в Орловской губернии, и там мужики, запаливши однажды утром соседнюю усадьбу, хотели меня, прибежавшего на пожар, бросить в огонь, в горевший вместе с живой скотиной скотный двор: огромный пьяный солдат дезертир, бывший в толпе мужиков и баб возле этого пожара, стал орать, что это я зажег скотный двор, чтобы сгорела вся деревня, прилегавшая к усадьбе, и меня спасло только то, что я стал еще бешеней орать на этого мерзавца матерщиной, и он растерялся, а за ним растерялась и вся толпа, уже наседавшая на меня, и я, собрав все силы, чтобы не обернуться, вышел из толпы и ушел от нее»), чтобы всякие мысли про тоску и ностальгию исчезли сами собой.
Толстой же… Алексей Николаевич Толстой, если уж совсем начистоту, что бы он там про большевиков и про китайские пытки, и про иголки под ногти и про свою ненависть ни говорил и ни писал, большевиков по большому счету лично не знал и нигде всерьез с ними до возвращения из эмиграции не сталкивался. Не сталкивался он ни с «окаянными» мужиками летом семнадцатого года в деревне, ни с властью Григорьева в Одессе (и поэтому — опять же по большому счету — все, что касается изображения народа в «Хождении по мукам», не стоит одной бунинской строки); единственным пережитым им ужасом были октябрьские бои в Москве, но все же они довольно скоро кончились, а остального он избежал.
В его эмигрантском восприятии Советской России было меньше личного ужаса, и он легче верил в то, что большевизм пройдет или, скажем так, с большевиками можно договориться и под большевиками быть. Речь не идет о том, что эти мысли совершенно четко оформились в его голове в 1920 или 1921 году.