«Я не склонен идеализировать мотивы возвращения Толстого в 1923 году в Советскую Россию. Очень возможно, что большую роль в решении вернуться сыграл идеологический нигилизм этого от природы весьма талантливого, но падкого на славу и деньги писателя. Все же одним аморализмом толстовской “смены вех” не объяснить. Если бы дело обстояло так просто, мы с женою, только что высланные из России, вряд ли могли бы себя чувствовать с Толстыми (к этому времени Алексей Николаевич был женат вторым браком на Наташе Крандиевской) так просто и легко, как мы себя чувствовали с ними накануне их возвращения из Берлина в СССР…
Мне лично в “предательском”, как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда, весьма, конечно, загрязненная, но все же не отмененная теми делячески-политическими договорами, которые, вероятно, были заключены между Толстым и полпредством. Как-никак Алексей Николаевич ехал не на спокойную жизнь, его возврат был большим риском, даже если бы он и решил безоговорочно исполнять все предначертания власти. Мне, по крайней мере, кажется, что сговор Толстого с большевиками был в значительной степени продиктован ему живой тоской по России, правильным чувством, что, в отрыве от ее стихии, природы и языка, он как писатель выдохнется и пропадет. Человек, совершенно лишенный духовной жажды, но наделенный ненасытной жадностью души и тела, глазастый чувственник, лишенный всяких теоретических взглядов, Толстой не только по расчету возвращался в Россию, но и бежал в нее, как зверь в свою берлогу. Может быть, я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией».
Глава десятая
Третий слева
«Ну и врут тут ваши эмигрантские газеты, пишут, будто бы Алешка как приехал, так и начал загребать миллионы, — рассказывал Роману Гулю о Толстом хорошо знавший последнего Константин Федин. — А на самом деле первые два-три года Толстые еле-еле сводили концы с концами, и к нам — то Наталья Васильевна (Крандиевская), то ее сын, то сам Толстой прибегали за десятирублевкой, чтобы на базар сходить. Да и травили его всякие РАППы, ведь Маяковский орал, что в РСФСР Толстой не въедет на белом коне своего полного собрания сочинений».
Так и было. Советская сторона, так усердно Толстого заманивавшая, покуда он жил в Берлине, повернулась, как избушка на курьих ножках, к возвратившемуся графу задом. Как бы вкусно ни описывал в «Театральном романе» сцену встречи Измаила Александровича Бондаревского советскими писателями Михаил Булгаков, фактически эмигранту Толстому на родине была объявлена война и он оказался в новой литературной ситуации не классиком, не учителем, не мэтром — на что рассчитывал сам или, по меньшей мере, так думали о его расчетах в эмиграции7 — Толстой оказался мишенью, мальчиком для битья.
В самом начале 1924 года именно из-за Алексея Толстого состоялась весьма примечательная дискуссия между двумя революционными журналами — «ЛЕФом» и «На посту». Сравнивая «напостовцев» с тупым милиционером, который размахивает оглоблей вместо того, чтобы регулировать движение, «лефовцы» призывали своих союзников повернуть свою волшебную палочку в ту сторону, где движутся «графские» рыдваны с перевозимой из-за границы стародворянской рухлядью быта, сменовеховства, психологизма и грозящие выехать триумфаторами на очищенные их заботливыми руками от лефовских надоедливых мотоциклеток мостовые.
В МАППе (Московской ассоциации пролетарских писателей) прислушались. «Алексей Толстой, аристократический стилизатор старины, у которого графский титул не только в паспорте, но и в писательской чернильнице, подарил нас “Аэлитой”, вещью слабой и неоригинальной», — писал один из самых ярых пролетарских идеологов Г.Лелевич.
«Против Алексеев Толстых — наша линия», — объявлял журнал «На Литературном посту», и продолжалась эта кампания много лет, до самого закрытия РАППа.
«Помесь водяночной тургеневской усадьбы с дизелем, попытка подогреть вчерашнее жаркое Л.Толстого и Боборыкина в раскаленной домне, в результате — ожоги, гарь и смрад: Вс. Иванов, Леонов, К.Федин, А.Толстой. Вообще в длиннозевотные повествования современная мировая напряженность не укладывается. В такт грохочущей эпохе попадают только барабан и трещотка немногих речетворцев Лефа», — утверждал Алексей Крученых. Это презрительное отношение со стороны «левых» и пролетарских сопровождало Толстого всю жизнь.
В эмиграции были свои интриги, здесь — свои. Занятые во время болезни и после смерти Ленина политической борьбой друг с другом советские вожди ослабили вожжи, но ненадолго, а потом снова продолжилось, по выражению Пришвина, «садическое совокупление власти с литературой», и вот уже в 1924 году появилось коллективное письмо советских литераторов, где А.Толстой вместе с Катаевым, Пильняком (он и был автором текста), Есениным, Лидиным, Инбер, Чапыгиным, Мандельштамом, Бабелем, Шишковым, Тихоновым, Вс. Ивановым, Ольгой Форш, Пришвиным и Мариэттой Шагинян заявляли о своей лояльности и обращались с просьбой к новому руководству не быть с ними чересчур строгими.
«Мы считаем, что пути современной русской литературы, — а стало быть, и наши, — связаны с путями Советской пооктябрьской России. Мы считаем, что литература должна быть отразителем той новой жизни, которая окружает нас, — в которой мы живем и работаем, — а с другой стороны, созданием индивидуального писательского лица, по-своему воспринимающего мир и по-своему его отражающего. Мы полагаем, что талант писателя и его соответствие эпохе — две основные ценности писателя… Наши ошибки тяжелее всего нам самим. Но мы протестуем против огульных нападок на нас… Писатели Советской России, мы убеждены, что наш писательский труд и нужен и полезен для нее».
В ряду подписантов положение Толстого было едва ли не самое сложное. На нем лежало несмываемое клеймо сменовеховства: игра в эту историческую мечту очень скоро закончилась. Как справедливо сказано в книге М.Агурского «Идеология национал-большевизма», «ненужное более сменовеховство было с презрением выброшено за борт. Оно сыграло свою роль перекладных лошадей, довезших партийную карету до следующей станции».
Сменовеховцы, таким образом, сделали свое дело, вернули в Россию тех, кого можно было вернуть, вернулись сами, и больше нужны не были. Скорее, в них видели теперь опасность: из внешних союзников советской республики, разлагавших изнутри эмиграцию, какими они были два-три года назад, они мало-помалу превращались в свою противоположность: потенциальных внутренних врагов. Те, кто предал старых друзей, мог предать и новых. Им не верили. Да и вообще у большевиков никогда не было единого мнения по вопросу о сменовеховцах, так что Толстой сильно рисковал, вступив сначала в эту партию, а вслед за тем на советскую землю и превратившись в заложника меж— и внутрипартийной борьбы.
Весной 1922 года на XI съезде ВКП(б), когда наш герой только начинал ссориться с эмиграцией и делал первые явные шаги в сторону большевиков, за использование сменовеховцев в интересах революции выступали Ленин и Троцкий, против — Антонов-Овсеенко, Скрыпник и Зиновьев. Казалось бы, первые сильнее, но не тут-то было. Зиновьев был настолько в те годы всемогущ, что изгнания из Петрограда Горького годом раньше ему показалось недостаточно, и в августе 1922 года, когда Ленин был уже болен, он снова обрушился на сменовеховцев, называя их квазидрузьями и утверждая, что они никогда не станут поддерживать коммунистическую партию. Весной 1923 года, когда Толстой окончательно собрался переезжать в Россию, в Москве случился XII съезд партии, на котором к Зиновьеву в вопросе о сменовеховцах неожиданно присоединились Сталин и Бухарин. Как пишет М.Агурский, «съезд принял решение, где содержалась более враждебная оценка сменовеховства, чем на XII партконференции. В нем в частности говорилось, что «пережитки (великодержавного шовинизма)… получают подкрепление в виде новых сменовеховских великорусско-шовинистских веяний, все более усиливающихся в связи с нэпом».