Наталья Васильевна и сама это видела, но тянула одеяло на себя и считала во всем виноватым мужа: «Наш последний 1935-й год застал Толстого физически ослабленным после болезни, переутомленным работой. Была закончена вторая часть “Петра” и детская повесть “Золотой ключик”.
Убыль его чувств ко мне шла параллельно с нарастанием тайной и неразделенной влюбленности в Н.А. Пешкову. Духовное влияние, “тирания” моих вкусов и убеждений, все, к чему я привыкла за двадцать лет нашей общей жизни, теряло свою силу. Я замечала это с тревогой. Едва я критиковала только написанное им, он кричал в ответ, не слушая доводов:
— Тебе не нравится? А в Москве нравится. А 60-ти миллионам читателей нравится.
Если я пыталась, как прежде, предупредить и направить его поступки, оказать давление в ту или другую сторону, — я встречала неожиданный отпор, желание делать наоборот. Мне не нравилась дружба с Ягодой, мне не все нравилось в Горках.
— Интеллигентщина! Непонимание новых людей! — кричал он в необъяснимом раздражении. — Крандиевщина! Чистоплюйство!
Терминология эта была новой, и я чувствовала за ней оплот новых влияний, чуждых мне, быть может, враждебных.
Тем временем семья наша, разросшаяся благодаря двум женитьбам старших сыновей, становилась все сложней и утомительней. Это “лоскутное” государство нуждалось в умной стратегии, чтобы сохранять равновесие, чтобы не трещать по швам. Дети подрастающие и взрослые, заявляющие с эгоизмом молодости о своих правах, две бабушки, две молодые невестки, трагедии Марьяны, Юлия, слуги, учителя, корреспонденты, поставщики, просители, люди, люди, люди… Встречи, заседания, парадные обеды, гости, телефонные звонки. Какое утомление жизни, какая суета! Над основной литературной работой всегда, как назойливые мухи, дела, заботы, хозяйственные неурядицы. И все это по привычке — на мне, ибо кроме меня, на ком же еще? Секретаря при мне не было. Я оберегала его творческий покой как умела. Плохо ли, хорошо ли, но я, не сопротивляясь, делала все».
Вышеприведенные фрагменты из воспоминаний Крандиевской не входили в ее мемуарную книгу советского времени, и разрыв между Толстым и женой никогда не объяснялся со стороны его общественной подоплеки. Да и трудно сказать, была ли эта подоплека на самом деле или восторжествовала позднее, когда утвердилось мнение о Толстом-приспособленце и Наталья Васильевна под эту легенду подстраивалась, а может быть, и сама ее творила. Она писала с осуждением о толстовском «сталинизме» и «сервилизме», о «новых» веяниях, которые в силу своей интеллигентности отвергала, но на самом деле не все было так просто.
Она действительно по-другому смотрела на то, что и как происходит в стране, но было бы странно предположить, что именно разница в политических воззрениях стала причиной их разрыва. «Ты понимаешь происходящее вокруг нас, всю бешеную ломку, стройку, все жестокости и все вспышки ужасных усилий превратить нашу страну в нечто неизмеримо лучшее. Ты это понимаешь, я знаю и вижу. Но ты как женщина, как мать инстинктом страшишься происходящего, всего неустойчивого, всего, что летит, опрокидывая. Повторяю, — так будет бояться всякая женщина за свою семью, за сыновей, за мужа. Я устроен так, — иначе бы я не стал художником, — что влекусь ко всему летящему, текучему, опрокидывающему. Здесь моя пожива, это меня возбуждает, я чувствую, что недаром попираю землю, что и я несу сюда вклад».
Так писал Толстой жене в год великого перелома. Но были вещи и иного порядка. И иные письма и резоны. «О заграничной машине говорил с Генрихом Григорьевичем, — он мне поможет… Несколько раз виделся с Генрихом Григорьевичем, он мне дает потрясающий материал для “19 года”, материал совершенно неизвестный. В романе это будет сенсационно», — сообщал Толстой Крандиевской в 1934 году. Советовала ли ему тогда отказаться от отношений с Ягодой и от заграничной машины та, что жаловалась когда-то Бунину, что в эмиграции с голоду не умрешь, но придется ходить в разорванных башмаках?
Такого рода письма и советы неизвестны. Но известны другие, и в 1935 году отношения Алексея Толстого с Генрихом Ягодой развивались не только в связи с Тимошей, а также заграничной машиной и романом о 1919 годе. После убийства Кирова в декабре 1934 года, когда по всей стране и особенно в Ленинграде начались массовые репрессии, к Толстому и его жене обращались очень многие люди с просьбой о помощи. Будучи женщиной очень милосердной, Наталья Васильевна пыталась помочь и писала мужу.
«Дорогой мой Алешечка!
Так все складывается, что я сажусь за письмо к тебе и опять одолевают несчастные люди, звонят, приезжают. Что я могу сказать или сделать, кроме того, что пообещать написать тебе в Москву? Вот и обещаю и пишу».
«Тусинька, милая, о детях Жирковичей я уже говорил с Г.Г., — отвечал Толстой. — Думаю, что это дело можно будет устроить. Сегодня буду говорить еще раз. Я в колебании — возвращаться ли домой или переждать еще немного».
А в другом письме: «Живу я частью у Коли, частью в Горках, но больше бегаю, мотаюсь, звоню, пишу и пр. Веду себя благоразумно настолько, что Крючков (в Горках в 2 часа ночи за столом, уставленным бутылками), когда я готовил коктейли, а сам пил нарзан с апельсиновым соком, — Крючков сказал, что пришел Антихрист!» … «Тусинька, милая, в связи с тем, что из Ленинграда столько теперь высылают, думаю, что мне благоразумнее подождать числа до 20–25 здесь. Меня же замучат звонками и просьбами. Лучше такое острое время просидеть здесь, в Горках. Правда?»
Разумеется, он не мог помочь всем. Да и не собирался. Но кое-кому все же помогал. Сотруднику библиотеки Академии наук Г.М. Котлярову, родственнику первого мужа Крандиевской Алексею Волькенштейну, писателю-сатирику Жирковичу. Однако поток просьб не уменьшался, и в конце концов Толстой взмолился:
«Тусинька, больше писем таких мне не пиши. Пока нужно передохнуть и дать возможность другим передохнуть от меня».
Эти строки в наше время очень часто любят цитировать как пример толстовского жестокосердия и равнодушия. Последнее действительно имело место, нужды идеализировать красного графа нет, но и доброго не стоит забывать. Сам же Толстой, по-видимому в 1935-м, пока был жив Горький, пока он дружил с Ягодой и Крючковым, чувствовал себя в безопасности, и хотя потом эта дружба едва не вышла ему боком, именно эти двое давали ему советы, как правильно себя вести.
Вяч. Вс. Иванов позднее писал о невестке Горького: «Я видел каждого из ее мужей (или друзей — не со всеми она успевала расписаться) после Макса. Их всех арестовывали»…»»
Толстой мог пополнить ряд. Но его вовремя предупредили.
Вяч. Вс. Иванов: «Зимой 1950 года я жил на даче в Переделкине вдвоем с Андрониковым. Он мне рассказал историю ухода из семьи Алексея Николаевича Толстого, в чьем доме Ираклий Андроников был своим человеком. По словам Ираклия (которые вызывают сомнение в отношении хронологии событий), Толстой был влюблен в Надежду Алексеевну и вскоре после смерти Макса думал на ней жениться. По словам Ираклия, ему объяснили, что этого делать нельзя. Толстой тогда женился на Л.И. Баршевой».
Крандиевская этого, скорее всего, не знала. Да и Андроникову трудно до конца верить. Эпоха тридцатых мифологизировалась впоследствии как никакая другая, и отстал ли Толстой от Тимоши, потому что так ему велели, или же она его решительно отвергла сама и он убедился в бесплодности своих усилий, доподлинно неизвестно. Известно точно одно: он страдал.
«В конце лета 1935 года Толстой вернулся из-за границы. Неудачный роман с Пешковой пришел к естественному концу. Отвергнутое чувство заставило его, сжав зубы, сесть за работу в Детском. Он был мрачен. Казалось, он мстил мне за свой крах. С откровенной жестокостью он говорил:
— У меня осталась одна работа. У меня нет личной жизни».