И тогда Наталья Крандиевская ушла из дома сама. Первая. В синий плащ печально завернулась и ушла. Ушла — потому что находиться рядом с разлюбившим ее человеком больше не могла. Или хотела таким образом на него воздействовать. И блоковский плащ упомянут тут не всуе: она хотела, чтобы Толстой лил слезы, чтобы было красиво, трагично. Общественное мнение в таких случаях всегда бывает на стороне женщины; на стороне матери были дети и виноватым однозначно объявили Толстого — и Никита, и Дмитрий, и тем более Федор — и только Марьяне, той самой Марьяне, о которой Толстой написал однажды Крандиевской, что любит Марьяну только отчасти, совсем не так, как Никиту и Митю, никогда по ней не скучает и может расстаться как с чужой на много лет, своей дочери от брака с Софьей Дымшиц, брошенной им в голодной Москве в 1918 году, за день до смерти Толстой в феврале 1945 года сказал: «Я никогда бы не разрушил свою семью, если бы Туся не переехала в Ленинград».
«Я уехала из Детского в августе 35 года. Помню последний обед. Я спустилась к столу уже в шляпе. Утром уехал грузовик с последними вещами. У подъезда меня ждала машина. Толстой шутил с детьми. Об отъезде моем не было сказано ни слова. На прощанье он спросил:
— Хочешь арбуза?
Я отказалась. Он сунул мне кусок в рот:
— Ешь! Вкусный арбуз!
Я встала и вышла из дома. Навсегда.
Дальнейшие события развернулись с быстротой фильма. Нанятая в мое отсутствие для секретарства Людмила через две недели окончательно утвердилась в сердце Толстого и в моей спальне. (Позднее она говорила как-то, что вины за собой не чувствует, что место, занятое ею, было свободно и пусто.) Через два месяца она возвратилась из свадебного путешествия в тот же дом полновластной хозяйкой. Таков свирепый закон любви. Он гласит: если ты стар — ты не прав и ты побежден. Если ты молод — ты прав и ты побеждаешь».
В этих воспоминаниях есть неточность. «Это маме пришла в голову идея предложить Людмиле Баршевой взять на себя обязанности секретаря. Людмила жила со своей матерью во дворе какого-то большого дома на Невском проспекте. Где-то служила. Она принадлежала не к поколению родителей, а к нашему поколению, была на тридцать лет моложе мамы. С детских лет она дружила с моей женой Мирой Радловой. Это была интеллигентная женщина, близкая литературе. Все считали эту кандидатуру очень удачной», — вспоминал Федор Крандиевский.
Но дело даже не в том, когда и по чьей инициативе пришла Людмила Баршева в дом Толстых. Важнее иное. Крандиевской ее уход из дома вспоминался как решительный шаг романтически настроенной женщины. Перед тем как уйти, она оставила мужу стихи:
Толстой снисходительно и иронически написал в ответ: «Тусинька, чудная душа, очень приятно находить на подушке перед сном стихи пушкинской прелести. Но только образ равнодушный не светится за окном, — поверь мне. Было и минуло навсегда.
Вчера на заседании я провел интересную вещь: чистку писателей. Это будет ведерко кипятку в муравейник.
Сегодня пробовал начать писать роман. Но чувствую себя очень плохо, — кашляю, болит голова, гудит как колокол в пещере.
Целую тебя, душенька».
Голова гудит, потому что накануне много пил и теперь мучился похмельем. Он писал шутливо, в обычном стиле, уверенный, что Туся поблажит-поблажит и вернется, и все пойдет, как прежде, он не воспринимал ее демарш всерьез, однако она-то была настроена решительно. Поэтесса спорила в ней с женщиной и одолевала. Уже много лет она не писала стихов, как вдруг женская обида и оскорбленность разбудили уснувший дар. И трудно сказать, что было с ее стороны — последняя попытка спасти семью, попытка — если называть вещи своими именами — женского шантажа или же переживание особого поэтического состояния покинутой женщины. Но в любом случае не Толстой ушел от жены, а она его оставила. Пусть вынужденно, пусть из каких-то высших соображений, обид, уязвленного достоинства, но ушла она. А Толстой оскорбился. И тон его писем к ней резко изменился, от былой снисходительности и шутливости не осталось следа, а началось жесткое сведение супружеских счетов.
«Милая Наташа, я не писал тебе не потому, что был равнодушен к твоей жизни. Я много страдал, много думал и продумывал снова и снова то решение, к которому я пришел. Я не писал тебе, потому что обстановка (внутренняя) нашего дома и твое отношение и отношение нашей семьи ко мне никак не способствовали ни к пониманию меня и моих поступков, ни к честной откровенности с моей стороны.
Я остался в Детском один. Я понимал, что это была “временная мера”, вроде некоторой изоляции, с той мыслью, что я, “насладившись” бы одиночеством, снова вернулся к семье. Но я действительно был одинок как черт в пустыне: старухи, Львы и Федины и собутыльники. С тобой у нас порвалась нить понимания, доверия и того чувства, когда принимают человека всего, со всеми его недостатками, ошибками и достоинствами, и не требуют от человека того, что он дать не может. Порвалось, вернее, разбилось то хрупкое, что нельзя склеить никаким клеем.
В мой дом пришла Людмила. Что было в ней, я не могу тебе сказать или, вернее, — не стоит сейчас говорить. Но с первых же дней у меня было ощущение утоления какой-то давнишней жажды. Наши отношения были чистыми и с моей стороны взволнованными.
Так бы, наверное, долго продолжалось и, может быть, наши отношения перешли в горячую дружбу, так как у Людмилы и мысли тогда не было перешагнуть через дружбу и ее ко мне хорошее участие. Вмешался Федор. Прежде всего была оскорблена Людмила, жестоко, скверно, грязно. И тогда передо мной встало, — потерять Людмилу (во имя спасения благополучия моей семьи и моего унылого одиночества). И тогда я почувствовал, что потерять Людмилу не могу.
Людмила долго со мной боролась, и я честно говорю, что приложил все усилия, чтобы завоевать ее чувство.
Людмила моя жена. Туся, это прочно. И я знаю, что пройдет время и ты мне простишь и примешь меня таким, какой я есть.
Пойми и прости за боль, которую я тебе причиняю».
После этого приговора ей осталось одно — отвечать стихами.
Но долго еще они продолжали выяснять отношения в жанре эпистолярном. Крандиевская писала Толстому, что он поступил с ней точно так же, как когда-то с Софьей Дымшиц.
«Никакой аналогии в моих отношениях к тебе — с моими отношениями 20 лет тому назад к С.И. Здесь к тебе совсем другое… — отвечал он. — Ты хотела влюбленности, но она миновала, что же тут поделаешь. Ни ты, ни я в этом не виноваты, и, с другой стороны, оба причиной того, что она миновала».
А в другом письме изливал свой гнев на всех домашних и, прежде всего, на детей: «Когда отец их полюбил человека, они возмутились (да и все вдруг возмутились) — как он смеет! А мы? А наше благополучие? Отец живет с другой, отец их бросил, брошена семья и т. д…. Все это не так, все это оттого, что до моей личной жизни, в конце концов, никому дела не было».
В отношения между супругами попыталась вмешаться сестра Натальи Васильевны Надежда, и, задетый за живое резкими словами своей «Даши», Толстой писал жене, уже сбросив все и всяческие маски: «В Дюнином письме и в твоих стихах снова и снова поразило меня одно: — это безусловная уверенность в том, что я существо низшего порядка, проявившее себя наконец в мелких страстишках. Я никогда не утверждал себя как самодовлеющую и избранную личность, я никогда не был домашним тираном. Я всегда как художник и человек отдавал себя суду. Я представлял тебе возможность быть первым человеком в семье. Неужели все это вместе должно было привести к тому, что я, проведший сквозь невзгоды и жизненные бури двадцати лет суденышко моей семьи— оценивался тобой и, значит, моими сыновьями как нечто мелкое и презрительное?..