Выбрать главу

Так бы и просидеть всю свою жизнь, никуда не выглядывая… Однако пришлось.

Кажется, мама тоже пыталась его тормошить, но, видно, он ощущал ее существом слишком уж незначительным, у которого невозможно разжиться ни хлебом, ни волей. А вот у Шимона было и то и другое.

Он выволок Бенци на овевающий теплом страшный осенний воздух под страшное сияющее небо, от которого нигде не предвиделось спасения, буквально за шиворот – не было воли сопротивляться, да к тому же шиворот и так едва держался на перепревших нитках.

– Посмотри, как торчат, – с усмешкой показал Шимон на изразцовые минареты, – теперь я понял, почему у меня здесь всегда с утра стоит, а в лагпункте не стоял. Теперь всегда пример над головой.

У них в билограйском доме подобные шутки были совершенно немыслимы, но с исчезнувшим домом Шимон-то и хотел покончить… Бенци растянул отвыкшие губы, понимая, что чужим людям лучше показывать улыбку, если им кажется, что они сказали что-то смешное.

Шимон уже давно говорил только по-русски, на языке хозяев жизни. Он и смотрелся почти что одним из них – в дырявой тельняшке и надвинутой на смоляную бровь пилотке с царственной красной звездой, из-под которой струился смоляной слипшийся чуб – Шимон-Казак, в отличие от Бенци, не позволил остричь себя, как овцу, ради какой-то там борьбы с завшивленностью.

– Помнишь, Маймонид учил евреев не заходить в чужие храмы? Что бы он сейчас запел? Потребовал бы, чтобы мы под забором ночевали? Русские свои церкви позакрывали и правильно сделали – чего дармоедов кормить? Хотя… – Шимон качнул чубом в сторону двухэтажного желтого дома с пятиконечной звездой на крыше. – У них тоже свои ксендзы есть.

– А кого распяли на этой звезде? – без особого интереса поинтересовался Бенци, и Шимон, хмыкнув, задумался.

– Не знаю, Ленина не распинали… Может, всех нас?

И тут же поправился:

– Всех вас. А я распинаться не собираюсь.

Здание внушительно возвышалось над плоскими глиняными крышами; с его фасада с мудрой хитринкой вглядывались огромный Ленин и огромный Сталин. Под ними белым по красному разворачивался призыв к земле, которая должна была гореть под ногами оккупантов, но Бенци уже привык относиться к лозунгам как к деталям пейзажа и слов их не запоминал. Он и в лагпункте так ни разу и не вчитался в плакат, под которым проходили шаткие лесорубы, – что-то про труд, доблесть и геройство. Он и взывающую со всех стен Родину-мать запомнил очень смутно – не к нему она взывала.

– Чучмеки всех малюют на себя похожими, – по-хозяйски указал на владык Шимон своей залихватски изогнутой бровью.

Бенцион Шамир и поныне не ведал в точности, к какой национальности принадлежали коренные обитатели районного центра Партияабад, куда остатки семейства Давидан были заброшены скитальческой судьбой. Бритоголовый уполномоченный в кителе без погон, занимавшийся беженцами, называл местных жителей нацменами, но Шимону, очевидно, было известно более точное название. Один из чучмеков в расшитой серебром черной ермолке и халате, от которого рябило в глазах, ехал им навстречу меж изрытых глиняных оград на серенькой ушастой лошадке, хитроглазой, как Ленин и Сталин вместе взятые. За ним открывались глиняные не то горы, не то холмы, испятнанные кустарниками, напоминающие облезлых исполинских леопардов.

– Ишак поехал на ишаке, – прокомментировал Шимон. – Ты не поверишь, у них эти халаты стеганые – на вате! Чтоб лучше потеть. Представляешь, какие они вонючие?

Бенци скучно пожал плечами – мы-то, что ли, лучше?.. Да и какая разница – вонючие, не вонючие… Скользнула лишь безразличная мысль, что те штаны, которые прыгали на уткнувшемся лицом в снег скрюченном папе, тоже были стеганые, на вате.

– Давай, шевели ногами, – тащил его по дышащему теплом глиняному коридору Шимон. – Сейчас увидишь, что такое восточный базар – таких арбузов и в Варшаве не найдешь!

Арбузы… Дико вспомнить, каким праздником казалась в Билограе эта чепуха, красная вода… Вроде той, что журчала из вагонного туалета. А на хлеб и смотреть не хотели…

– У них и хлеба полно, лепешки пачками, сейчас сам увидишь – хватай и рви корочки. Урюки такие фраера, варежку раззявят…

Слушая Шимона, Бенци с едва заметным повышением градуса безнадежности понимал, насколько ему еще далеко до настоящего овладения русским языком.

Но вообще-то ему и это было все равно. С кем ему разговаривать?..

Однако базар неожиданно поразил его. Во-первых, давно забытым доброжелательным гомоном, а во-вторых – красками. Горы арбузов, зеленых, как ряска, пирамиды помидоров, алых, как кровь, подносы винограда, золотого, как мед, били по глазам, пробивали до души, будоражили скукоженные воспоминания. Подходи, не стеснайся, клади денги и кущай от дущи, смеясь золотыми зубами, зазывали чучмеки в расшитых ермолках, смотри, какой диня, можно пушка заряжать!

Дыня и впрямь была неправдоподобно громадная – в мелкую трещинку, как Папин саквояжик…

Нельзя сказать, что воспоминание причинило Бенци какую-то особенную боль, но почему-то впервые за много месяцев слезы сами собой покатились из глаз, словно кто-то где-то приоткрыл крантик.

– Ну, опять включил свою капельницу… – сдвинул смоляные брови под красной звездой Шимон. – Ты что, всю жизнь собираешься пронюнить? Погляди, сколько здесь народу без рук, без ног, без глаз – и ничего, никто не скулит!

Меж длинными столами, заваленными грудами неуместно праздничной чепухи, и впрямь в немалом количестве пробирались люди, чьи головы, шеи, руки, подвешенные на шее, ноги, несомые перед собой на костылях, были обмотаны несвежими, но все же почище берловских бинтами. Это те, кому повезло. А кому повезло меньше, тем и нести было нечего – разве что пустые рукава, приколотые к плечу, пустые штанины, пристегнутые к поясу, пустые глазницы, заткнутые комком завернутой в марлю ваты: война шла считанные месяцы, а тыловой базар был уже наводнен ее продукцией – кто-то, может, и из того самого стонущего поезда.