Дебальцево показалось на рассвете. Вишняков увидел при повороте частые огни домов и станционные фонари.
— Слава тебе, господи, приехали! — обрадовался Вишняков, уставший пританцовывать от стужи на тормозной площадке.
А полковница соскочила на перрон уже веселее. Отогревшихся детишек стаскивал Фатех. «Теперь характер зачнет показывать», — подумал Вишняков о жене Раича.
— Куда вы меня теперь? — спросила полковница.
— Товарищ Фатех, отведи семью полковника Раича к военному коменданту, — распорядился Вишняков.
Выдул из него дорожный ветер те самые силы, которые надо было приберечь для вежливого обхождения.
— Мне на харьковский поезд…
— Там разберутся!
Веселость ее исчезла. Поплелась медленно за Фатехом. Мальчонка семенил ножками, недоуменно, оглядываясь на Вишнякова. «Эх, беда, — подумал Вишняков, — совсем как с разбитого бурей корабля!» И пошел вслед за ними.
— Я председатель Казаринского Совета, — сказал он коменданту, — Устрой женщину с детьми куда-нибудь в теплую хату. А потом посадишь в харьковский поезд.
Вытащил два кусочка сахару, наделил ими детей.
Уходя, услышал плач.
— Не мои, а все равно жалко, — натужно покашливая, сказал он Фатеху, когда они шли к Трифелову.
— Мал-мала не понимает… овца!
— Какая овца? Ягненок! А она — дура трефовая! Мотнулась своих искать! Я бы ей поискал! — ругнулся он, унимая неуместную, как ему показалось, жалость.
С Трифеловым они обнялись, как родные. Вишняков колотил его по спине ладонью и приговаривал:
— Здорово, здорово, строгий комиссар!.. Жив, значит… Каледин не подкараулил!..
— Бьешь сильно, — откормился, наверно!
Трифелов отклонился, пристально вглядываясь в лицо Вишнякова. Сам будто исхудал, нос заострился, на высоком лбу проступили бугры, виски запали.
— В самый раз приехал… Сутолов присылает одну телеграмму за другой — просит помощи. Черенков с отрядом, кажется, перебрался в Сапетино.
— Там ему и надо быть, если он готовится наступать…
Вишняков заговорил о предполагаемом развитии операции и попросил у Трифелова пулеметы.
— Дам пулеметы, не трать времени на уговоры! Что в Харькове?
Вишняков рассказал об обстановке в городе, о восстании в петлюровской части, о прибытии отрядов петроградских и московских рабочих и о спорах вокруг Брестских переговоров.
— Не понимаю, почему нашей отдельной Донецко-Криворожской республике надо связывать себя условиями Брестского мира? Мы ни о чем не слышали и ничего не знаем. Пойдут германцы — мы их встретим как подобает.
Трифелов озлился, стал кричать о «дури, которая из каждого человека прет», о «дипломатии — заразе царской» и еще каких-то грехах, коих «не миновать, если дать волю отдельным командирам». От мирной и благостной встречи ничего не осталось. Трифелов, однако, чувствовал себя виноватым, в последнюю минуту подобрел и отдал Вишнякову не два, а три пулемета.
Семья Раича сидела в тесном коридоре. Вишняков подхватил меньшого на руки, а старшего позвал:
— Пойдем! Матери скажи, пускай не отстает от нас!
— Якши… хорош, хорош, — бормотал Фатех, довольный, что случилось именно так.
Состав прибыл на станцию Громки в середине дня.
На перроне стоял Пшеничный. На ремне — кобура с наганом, за плечами — кавалерийский карабин.
— С кем воюешь? — спросил Вишняков, оглядывая его.
— Чи мало всякой нэчисти развелось?
Он тоже будто исхудал. На почерневшем широком лице выдавались скулы. Над запавшими глазами нависали рыжие мохнатые брови. Шея вытянулась.
— Давай рассказывай!
Вишняков взял его за плечи и повел по перрону.
— Состав сразу отправь в Казаринку. Трифелову по телеграфу передай обстановку. Проверить нужно путь к Косому шурфу на случай подхода бронепоезда. А этих, — указал он глазами на полковницу и ее детей, — пристроить надо в тепле.
Вишняков говорил коротко, как подобает человеку, принимающему командование.
Все пошло далее так, как будто он никуда и не уезжал.
34
Войдя в маркшейдерский дом, Вишняков без нужды стал шарить по карманам, соображая, с чего начать. Поселок придавило тревогой — никого не встретишь. Мужики ушли с отрядами на Громки, Лесную, к Косому шурфу. А женщины на улице не показывались.
Вишняков вытащил из кармана обрывок старого харьковского плаката: «Идите в бой за свободу, история оценит ваши подвиги!»
Вот и история ждет…
Могло ли быть, чтоб его, шахтерского сына, родившегося в землянке, ждала «история»? До того времени, как появилась у него седина, он и слова такого не слышал. Читать научился, когда бороду начал брить. Когда-то ему казалось, что самая большая тяжесть, какую предстоит испытать в жизни, будет таиться только в шахте. Ранняя старость, одышка от угольной пыли, въевшейся в легкие. А смерть тоже представлялась обычной, как и у его дедов, тихой и бессловесной, — «никому не интересно слушать, что там бормочет умирающий».