Он это выговорил очень просто, как давно решённую вещь, и только морщил лоб, выдавая этим напряжение. Маруся не знала, что сказать. Она ждала, конечно, от него каких-то действий, но таких прямых? Никогда не знаешь, что будут делать полярные лётчики. И она молчала, а он принял это за согласие и стал развивать, как умел, свою мысль.
— Вот сейчас,— сказал он,— красная конница. Мы все уважаем и всё такое. Но ясно же, что в современной войне красная конница будет играть роль вспомогательную. Она будет играть, конечно, но вспомогательную.— Это слово он выделил особо.— Будет решать всё, вероятно, артиллерия дальнего боя… преимущественно гаубичная… и у нас, в небе, тоже многое будет решаться. Современная война есть война по преимуществу техническая, говорит товарищ Тухачевский, и в значительной степени танковая. В ходе такой войны уже кавалерия является чем? Она является пережитком. Это просто уже бойня, и для человека, и для коня. Смешались в кучу конелюди. И вот он такой — как среди современного боя кавалерист, и всё понимает, но пересаживаться не может и не хочет. Я поэтому думаю, Маруся, что лучше тебе будет жить со мной.
Маруся в красном платье, в сандалиях на босу ногу была женщина очень красивая, то есть не то чтобы её красота бросалась в глаза. Поначалу человек замечал быструю улыбку, словно Маруся что-то про всех понимала, и особую ловкость всех движений — черту, бесценную у медицинского работника. Врач, говорят, должен войти — и больному легче, а медсестра должна так поправить подушку, подоткнуть одеяло, чтобы пациенту особенно удобно стало лежать, а сам он и не догадывался, как сделать. Маруся удивительно была легка на руку, уколы ставила — залюбуешься, просто-таки хотелось уколоться, и видно было, что этот-то укол спасителен. И красота её была не яркая, но стоило хотя бы полминуты вглядываться в неё безотрывно, и всё становилось ясно. В гармоническом её лице странно выделялся трагический излом бровей, словно хороший человек ни за что страдает. И нижняя губа была у неё припухлая, такая, какая будто бы выдаёт особое пристрастие к этим делам: в Марусином случае это отчасти была правда, что да, то да. Лётчик Потанин, которого звали, кстати, Михаилом, именно так сейчас на неё посмотрел, всю её словно заново оглядывая, и ему опять подумалось, что такая женщина должна летать на самолёте, а не ездить на коне.
— Ты за меня не думай,— сказала Маруся довольно холодно.— Ишь чего, такой молодой, а уже как большой за всех решает.
— Я не решаю,— сказал Потанин с интонацией неожиданно мягкой, почти просительной.— Я вижу просто. Ещё в больнице увидел, но вчера совсем ясно. Не надо тебе там, Маруся. Там скоро плохо будет.— А с тобой, значит, хорошо?
Маруся понимала, что лётчик Потанин желает ей добра. И человек он был хороший, но, как бы сказать,— ведь вот беда, все эти люди тридцать четвёртого года чувствовали много сложного, гораздо сложней и ярче, нежели тридцать лет спустя, но у них совсем не было слов для выражения всех этих многослойных вещей. Как лётчик, передвигаясь на колоссальных для тех времён скоростях, на немыслимых семистах километрах в час, начинает видеть дальше и принимать в соображение множество вещей, так и они очень много всего видели, ещё больше чувствовали, но почти ничего не умели выразить. Причины тому были разные: и страх, который их всех давил, и нежелание себе признаваться, что их занесло не туда, и попросту необразованность — какие были университеты у Маруси, что она видела, кроме своей больницы и нескольких мужчин, с которыми сходилась? Но звериным своим умом она понимала, что лётчик Потанин — он вроде вот этой пустынной летней Москвы периода реконструкции: всё перестраивается, и это должно быть весело, но почему-то совсем невесело, и жить в ней неприятно. Все как бы обязаны были радоваться просторным заасфальтированным площадям и тому, как всё похорошело, и никто ничего не говорил прямо. Вот и старый Крымский мост будут перевозить вниз по реке, а тут построят новый. И самолёт лётчика Потанина очень хорош, необыкновенно, но ведь жить в этом самолёте нельзя, и летать неудобно, дышать трудно. Он ей много про это рассказывал. Лётчик Потанин молчал, не решаясь сказать, что с ним будет хорошо. Лётчики, в особенности полярные, были честные ребята.
— Вообще,— желая его утешить, сказала Маруся,— он действительно как с ума сошёл. Вчера любимую чашку мою разбил. И не признаётся.
— Чашку?— переспросил Потанин.— Это плохо, что чашку. Это даже примета у нас такая есть, что если кружку разбил или стакан — в рейс не ходят. У нас поэтому на базе стаканы небьющиеся. Я как раз тебе подарить хотел.