Выбрать главу

— Ты звал нас, и мы пришли! Дети новой эпохи! Дети поезда «Пенза-Москва»! Мы поверили тебе, гуру!

И солдат вытянул руку в направлении того, кто уже сам продвигался к Назарову, зачарованный его словами, как звуками волшебной дудочки. Долговязый молодой человек с волосами до плеч и изможденным лицом. Поэт, мелькнувший в поезде «Пенза-Москва», но не забытый Федором Назаровым.

— Вот к кому мы шли! Вот кто позвал нас! — это уже предназначалось «матросику». Поэт не замедлил подтвердить обладателю лент и «пулеметных» взглядов справедливость солдатских слов.

— Это поверившие мне, мои ученики, — слеза уже катилась по изможденному лицу молодого предвозвестника Нового Мира. — Слово проникло в них, Слово проросло в них буйноцветом. Они взмахнут крыльями, их души откроют глаза в Бескрайность Духа. И воспарят.

Поэт взял солдата за руку и повел за собой наверх мимо обомлевшего матросика. Раков и Сосницкий поспешили присоединиться к восходящим. Вся троица незваных гостей спинами почувствовала провожающий их взгляд «пулеметных» глаз.

Как правильно просчитал Назаров, поэт не станет поверять логикой весьма сомнительную историю о «духовном прозрении» солдата и его дружков. Поэты, особенно те, которые похожи на сумасшедших, люди далекие от презренного обывательского здравого смысла.

Матросик, конечно, не поверил в представление, устроенное Назаровым, но знакомство поэта с солдатом налицо, мнимое приглашение в этот особняк подтверждено, и хмырь был вынужден отстать. Значит, подумал Федор, поэты здесь в уважухе.

Они прошагали через лестничную площадку, причем дама в боа не упустила такого случая и пустила в лицо товарищу Назарову струю табачного дыма. «Бабы у них здесь точно все двинутые, — подумал Федор, — пристрелить бы дурочку, да вдруг это искренний знак внимания, идущий от чистого, но сумасшедшего сердца…»

Распахнув створки дубовой двери, изысканной резьбой и габаритами напоминавшей врата старинной церкви, они вошли в зал.

— Обитель Свободных Духом, пристанище Осколков Бесконечности, гавань Отправляющихся в Старомирье с огоньками Новомирья в груди, — провозгласил поэт. — Добро пожаловать.

— Мать честная, — не удержался боец Раков, — с размахом-с гуляют.

Гуляли, действительно, с размахом. В зал, темные дубовые своды которого вознеслись на высоту птичьего полета, видимо, собрали мебель со всего особняка. На паркете, еще не затертом до полнейшего безобразия, стояли: восточные диваны с шелковой обивкой, узкие канапе, широкие спальные кровати, вольтеровские кресла, кабинетные кресла, плетеные кресла-качалки, мягкие стулья с овальными спинками и гнутыми ножками, жесткие стулья с прямоугольными спинками и прямыми ножками, пуфы и табуретки, обеденные, а также журнальные столы, шахматные столики и простонародные лавки.

Темноту над мебельным ералашем разгоняли и пошлые керосинки, и свечи в надменных канделябрах, и свечи в непритязательных подсвечниках, и свечи, вставленные в бутылки, и многочисленные, незатухающие огоньки папиросок.

Людская пестрота гармонировала с мебельной. Мужская половина: от расхристанных юнкеров и разбушлатившихся матросиков до джентльменов в цилиндрах. Женская половина: от мнимых скромниц с чертиками в глазах до совершенно раздетых, хохочущих девиц. И те, и те бросали вызов прерассудкам прическами и нарядами, отвешивали увесистую затрещину скромности и умеренности алкоголем, кокаином и раскованным поведением. Раскованное поведение особенно удавалось на бывших буржуйских кроватях и диванах.

И была еще сцена. Подмостки, сооруженные, сразу видно, недавно и наспех. Примитивный, поскрипывающий и покачивающийся настил из досок. С рампой из керосиновых ламп.

На сцене, широко расставив ноги-ходули, стоял высоченный, наголо бритый человек в редкостно мятых штанах, студенческой тужурке и с лимонного цвета шарфом на шее. Зычный митинговый голос его, как взрывная волна, пронесся по залу:

— В сутолке дел, в суматохе явлений день отошел, постепенно стемнев. Двое в комнате: я и Кропоткин, дагерротипом на белой стене…

— Пустолай трубозвонный, футурист Маяковский, — с гримасой отвращения произнес поэт и отвернулся. И пошел, поманив за собой изящным жестом руки обалдевшую от зрелища паству.

По дороге пастве суждено было лишиться товарища Ракова. Его ухватили за руку и выдернули из процессии.

— Ты рязанский? — услышал Раков вслед за этим. Перед ним покачивался нетрезвый молодой и красивый господин в костюме и цилиндре, подпираемый двумя другими господами, тоже не слишком трезвыми.

— Папаша с маманей мои оттудова, — честно признался поэт.

— Земляк! — обрадовался незнакомый господин, сорвал с головы цилиндр, запустил им в зал поверх столов, тряхнул белыми кудрями и троекратно расцеловал вконец очумевшего Ракова.

Назаров заметил потерю бойца.

— Кто это? — спросил у поэта солдат, показывая на белокурого.

— Деревенщик Есенин, хвалитель сельского рая, — презрительно выговорил поэт и продолжил путь.

«Ладно, ничего страшного, догонит», — опрометчиво подумал Назаров.

А бойца Ракова, несмотря на робкие попытки сопротивления, уже тащили «пить за землю русскую».

— Рязанский рязанского так отпустить не может! — восклицал «земляк» Ракова. — Я тебя сразу по роже признал. Наша у тебя рожа, рязанская, русская.

На сцене новый автор заунывным голосом завел:

Когда выйдет ясный месяц на небо,

Я надену свое белое жабо…

Между тем Назарова и Сосницкого усадили на диван, на котором хохотали три девицы.

— Обращаемые, — представили их девицам. — У них уже приоткрылись глаза, мы распахнем их полностью.

Товарищ Назаров распахивания глаз дожидаться возможности не имел. Времени у них оставалось не так уж и много. Федор шепнул Сосницкому на ухо: