Каждую ночь водили их на длительные допросы. Каждую ночь мучили, били, истязали, грозили. Запирали в подвал, где лежали трупы убитых. Устраивали примерные расстрелы и не один раз, а несколько раз. Устинскому, который никогда политикой не занимался, а был всецело поглощен своими театральными заботами, говорили:
— Назовите нам такое-то число лиц, сочувствующих Добрармии, и мы вас отпустим.
Он никого не называл. Его отводили на место казни в подвал, раздевали, клали на пол. Устинский ждал смерти. Выстрел действительно раздавался, но с таким расчетом, чтобы пуля пролетела близко, но мимо. Так близко, что, по свидетельству сестры, вся кожа на руках Устинского была обожжена. Такая стрельба повторялась много раз. В конце концов Устинского застрелили.
Таким же мученьям подвергали Солнцева. Он был человек очень нервный. Его заставляли присутствовать при казнях, потом запирали в подвал последнего живого среди неостывших трупов. Ночью, во время одного из допросов, Солнцев сошел с ума. Тогда коммунисты-следователи вызвали арестованного доктора, психиатра Киричевского, и приказали ему осмотреть больного. Он осмотрел.
— Что с ним? — спросили красные.
— Он сошел с ума, — ответил доктор.
— А почему? Можете объяснить причины?
Доктор, который сам жил под угрозой пытки и казни, с изумленьем посмотрел на следователей-палачей.
— Почему? Вы, вероятно, это лучше знаете, чем я.
Сумасшедший Солнцев еще некоторое время прожил в ЧК. Он помещался в тесной душной комнатке, где на сплошных нарах лежало 35–40 заключенных. Каждый вечер прислушивались они к шагам, каждый вечер говорили они о смерти и ждали ее приближения. Все они были полубезумны. Но Солнцев проявил свое безумие явно и буйно. Ему казалось, что его увозят на корабле. Он бросался на стену. Вопил. Умолял. По настоянию сестры Солнцева перевели в больницу Лукьяновской тюрьмы. Оттуда его, сумасшедшего, вывели на расстрел. Большинство его мнимых сообщников тоже было расстреляно. Женщин, обвиняемых по его делу, избитых и истерзанных, выпустили.
Другое такое же темное, мучительно запутанное застращиваньем и пытками дело было так называемое дело Крылова-Чернявского. Это был офицер. Его обвиняли в сношении с Деникиным; били, истязали, устраивали примерный расстрел. Был слух, что, доведенный до сумасшествия, Крылов будто бы даже называл имена своих сообщников, быть может, мнимых.
В конце мая сестра увидала, как во двор Лукьяновской тюрьмы подъехали два грузовых автомобиля с большим количеством караульных. Из тюрьмы вызвали арестантов по списку. Среди них была 23-летняя жена офицера, Нина Шаповаленко, с мужем. Молодая, хрупкая, стройная она шла гордая и не сдающаяся. Муж волновался больше, чем она. Она от него не отходила. Сестре сказала:
— Сестра, я знаю, куда я иду. Это все дело одного мерзавца.
И показала на Крылова-Чернявского. Его тоже вели вместе с ними. Он был в больничном халате, жалкий, явно психически больной. Комиссары относились к нему с презреньем. Вместе с караульными явилось два матроса. Один из них франтоватый и важный спросил:
— Ну что, сестра, как они себя чувствуют? Как настроение?
Ей почудилось в его голосе какое-то сострадание. Только позже узнала она, что это и есть знаменитый палач Авдохин, которому поручено было это очередное убийство.
Между прочим, в списке осужденных значился Дружинин Николай. Такого в тюрьме не было. К несчастью, тюремная администрация сказала:
— Николая нет, но есть Сергей Дружинин.
На следующий день прислали за Сергеем и его расстреляли.
Сестры и вообще посторонние редко бывали свидетелями расстрелов, которые производились чаще всего вечером в подвалах, в сараях, в закрытых помещениях. Но сестры часто слышали, как раздаются выстрелы, и были постоянными свидетельницами того, как увозят и уводят заключенных на казнь. А бывало, что и уносили.
Был заключен во ВУЧК присяжный поверенный В. А. Жолткевич, человек еще молодой, женатый, имевший троих детей. В Киеве его все знали, как талантливого и хорошего человека. Арестовали его за то, что он вел дела своего родственника Фиалковского, который прятался от ЧК. По-видимому, на Жолткевича был зол кто-то в комиссариате юстиции.
Через три дня после ареста Жолткевич сказал:
— Я знаю, я приговорен.
Он просил передать жене его кольцо, его последнюю волю и стал ждать смерти.
На допросах он вел себя с большим достоинством и не скрывал своих убеждений. Его спрашивали — признает ли он советскую власть, и, недовольные его ответом, говорили:
— Всё равно мы вас должны уничтожить, так как вы вредный элемент.
Жолткевича посылали на работу. Работы по устройству второго Концентрационного лагеря происходили на берегу Днепра. Бегая в воду и затем по солнцу, он так обжег ноги, что его пришлось положить в лазарет при Концентрационном лагере. Оттуда в один прекрасный день его увели в ВУЧК, якобы для допроса. Вечером в обычный час сестра обходила ВУЧК, разговаривала с заключенными и вдруг увидала, что у них меняются лица. Один из них побледнел, закрыл лицо руками и схватился за косяк.
— Что с вами?
Заключенный молча показал на окно. Сестра увидала, что через двор, к тому месту, где бывали расстрелы, несли на руках Жолткевича.
— Это было ужасно, — вспоминая, содрогнулась сестра.
— Но ведь вы каждый день видели, как вели на расстрел?
— Да, видела. И это было страшно. Но бесконечно было страшнее смотреть, как приговоренного больного несли на казнь. Когда он сам идет, и то страшно. Но понимаете — больного? Это ужасно…
Однако и непрерывное истребление здоровых, сильных, молодых было не менее ужасно.
Как-то в июне — это был кровавый месяц — привезли в Концентрационный лагерь большую партию в 47 человек. Некоторые из них, в особенности 2 офицера, Снегуровский и Филипченко, детски радовались, что попали в лагерь. Болтали, смеялись, пели. Тогда считалось, что в лагере не казнят.
Были они оба очень славные. Да и вся партия была как на подбор интеллигентная, удивительно симпатичная. У сестер, глядя на них, сжималось сердце. Они уже знали, что именно всё светлое, духовное безжалостно истребляется коммунистами. А коменданты не скрывали, что это обреченные. Авдохин сразу сказал:
— Ну, из этих мало кто жив останется.
Почему-то для этой партии сделали исключение. Их расстреляли днем.
Происходило это так. Офицеров вызывали в контору. Приказывали раздеться и в одном нижнем белье отправляли их за кухню. Там, по очереди, расстреливали. Часть команды отказалась убивать, ушла. Тогда солдат стали поить водкой. Это всегда делалось с новичками, не привыкшими к палачеству. Пьяные они плохо стреляли. Им помогал Терехов и три солдата, еврей, поляк и бравый русский гвардеец. К вечеру стали ссориться из-за добычи, оставшейся от убитых.
В этой партии были убиты сенатор Эссен[47] и инженер Паукер. Эссен очень хорошо плел туфли из веревок. Комендант утром разрешил принять от его жены для передачи Эссену материал для его работы. А днем его убили. Но жене сказали, что ее муж увезен в Москву, хотя сестра видела, как караульные делили его вещи, что всегда происходило после казни.
Каждый день тюремной жизни был полон страшных и омерзительных подробностей. Трудно сказать, когда сотрудники ЧК были отвратительнее: тогда ли, когда, пьяные и беспутные, они вели себя с откровенной разгульной свирепостью лесных разбойников, как Авдохин или Сорокин, или когда они пытались возвести свою кровавую работу в какую-то чудовищную систему.
Последнее произошло в Концентрационном лагере; он был устроен в начале июня в пустовавшей старой военно-пересыльной тюрьме. В ней было 9 камер и одна одиночная, в общем рассчитанные на 200 человек. Большевики решили, что в тюрьме должно помещаться 4500. Когда они что-нибудь решали, то не признавали никаких возражений, никаких препятствий, ни с чем не считались.
47
Имеется в виду Антоний Оттович Эссен (в службе и классном чине с 1883, действительный статский советник с 1904, тайный советник с 1912).