IV. В Одессе были ночью арестованы по подозрению в контрреволюционности чиновник Бечастнов и его жена. По дороге в чрезвычайку, проходя через городской сад, матросы-конвоиры расстреляли обоих супругов и еще трех человек, арестованных ими в другом месте. Трупы они свалили на двух извозчиков, доставили их в морг и ушли. Оказалось, что Бечастнова не была мертва; едва матросы ушли, как она очнулась, села на столе, оглянулась вокруг и испустила пронзительный крик; вбежал сторож морга, который едва не потерял сознания от этого зрелища. Понимая, что угрожает несчастной, если матросы услышат ее крик, он стал ее успокаивать и зажимать рот. Бечастнова была, однако, в состоянии невменяемости и продолжала кричать нечеловеческим голосом. Через несколько минут в мертвецкую ворвались матросы, которые с проклятиями выгнали сторожа и расстреляли женщину на столе, между трупами остальных, к которым судьба была более милостивой.
V. В Харькове казнимых уводили за город и заставляли их перед казнью рыть самим себе могилы. Все могилы ныне обнаружены, причем выясняется, что многие из расстрелянных не были мертвы в тот момент, когда их засыпали землей. На их лицах сохранился отпечаток невыразимого ужаса, рот полон землей, пальцы скрючены и царапают грудь.
Чрезвычайки продолжают царствовать в России. Их значение и сила растут с каждым днем. Меч Немезиды состоит в том, что сама советская власть начинает пугаться создания своих рук. В настоящее время чрезвычайки — государство в государстве, которые никого не слушают и ничего не боятся. Всё чаще и чаще их жертвами становятся большевики, обвиняемые в измене советской власти и т. п. Пауки, посаженные в одну банку, начинают поедать друг друга. Большевики, стиснутые со всех сторон и обреченные на гибель, начинают заниматься самоистреблением. Последние дни существования советской власти в России дадут нам, вероятно, потрясающие картины поглощения советской власти, обладающей тенью законности, чрезвычайками. Но сейчас страшно не то. Ужас заключается в том, что чрезвычайки стали орудием истребления интеллигенции — мозга страны. Адвокаты, врачи, инженеры становятся ее обычными жертвами. Никакое обвинение к ним не предъявляется; они виновны только тем, что они интеллектуально стоят выше черни. Из грязных подвалов, из зараженных тифом и туберкулезом кварталов вырвался темный зверь и грозит уничтожить всё, что стоит выше его. России угрожает превратиться в духовную пустыню, без университетов, музеев, библиотек и лабораторий. Борьба с большевиками есть в то же время спасение остатков русской культуры.
Барановская
Типы Гойи
(из воспоминаний о 1919 г.)[87] Берлин, Фриденау. Wiesbadener Str. 3 bei Hilger» (Архив Гуверовского института, коллекция С. П. Мельгунова, коробка 1, дело 3, лл. 10–29).}
Красный террор продолжается…
Живя спокойно заграницей, вспоминаешь то, что было у нас несколько лет тому назад. Тяжело говорить о том, как большевики разрушали наш уютный, цветущий городок (речь идет об одном из южных губернских городов), сколько людей — и все самых лучших — они уничтожили. Расстрелы шли беспрерывно, иногда за одну ночь гибло до 80-ти человек, не успевали зарывать, как следует. Был случай, когда один офицер, не до конца застреленный, сумел сбросить с себя небольшой слой земли, которым его засыпали, и доползти, истекая кровью, до первого домика. Там его впустили, но сейчас же дали знать в чека, и бедного молодого человека убили уже окончательно… По большей части расстреливали связанных попарно и в одном белье, верхнее платье снимали еще в тюрьме — оно доставалось палачам и они жалели испачкать его кровью. Был случай, когда зараз расстреляли трех матерей с детьми (9 авг. 1919 г.), также связанных вместе. Шофер, отвозивший их за город, к месту казни, плакал, рассказывая об этом расстреле. Другой шофер, возивший постоянно приговоренных, кончил самоубийством. У одних наших знакомых Р. было несколько больших собак, голодных и худых — с продовольствием даже для людей становилось все хуже и хуже. Вдруг заметили, что собаки эти по ночам куда-то исчезают и, день ото дня, делаются толще. Это показалось странным. Хозяева проследили, что собаки бегают к оврагам, куда сваливали расстрелянных. Их поспешили отравить.
Никто не был уверен в завтрашнем дне: доносы прислуг, обыски, выселения, аресты. Есть становилось нечего, приходилось выменивать у крестьян оставшиеся вещи на продукты. Бабы особенно любили салфетки с большими метками — они носили их, как платки, меткой на спине. Но и вещи трудно было сохранить — большевики брали все без разбору, и иногда можно было видеть тянущиеся по городу обозы с награбленным добром, которое свозили по комиссариатам, где делили между собой. Если расстреливали мужа, чрезвычайники на другой же день являлись к жене, дочиста ее обирали, всячески издевались и выгоняли из квартиры — таков был обычай.
И вот, на фоне этого ужаса, этого страшного человеческого горя, коммунисты старались как можно уютнее и даже благообразнее устроить свою семейную жизнь — они были упоены своей властью и старались пользоваться жизнью вовсю. Приходили даже в сантиментальное настроение: так, представитель чека, матрос-латыш, мечтал завести себе летом пасеку и удить рыбу. Мечтал даже построить домик в каких-нибудь непроходимых сибирских лесах и жить охотой. Затем он надел великолепную краденую шубу и бобровую шапку и отправлялся в чека подписывать смертные приговоры — конечно, без суда: списки буржуев, назначенных к уничтожению, были уже заранее заготовлены, и определялось только, кого пустить в первую очередь и т. п.
Наш дом был одним из лучших в городе, поэтому у нас жили всегда важные комиссары — большие любители комфорта. Нам оставили всего две маленьких комнаты, хорошо еще, что не совсем выгнали, хотя много раз порывались выселить, но все же удавалось отстоять свой кров. Конечно, это стоило большого труда. Во время обысков большевики возмущались, что у нас много прислуги и главное, что они имели отдельные хорошие комнаты — «вот они как живут, буржуи-кровопийцы, даже прислуга по-барски устроена!» Это особенно их возмущало. Вскоре прислугу пришлось отпустить — нечем стало ее кормить, к тому же моя горничная так возненавидела большевиков, что постоянно им грубила, влетала к ним в комнаты, без стеснения выражала свое о них мнение, издевалась над ними к великому их изумлению. Наконец, она мне заявила, что не может жить с коммунистами в одном доме, и ушла к себе в деревню.
Большевики завели своих прислуг. Работать последним приходилось с раннего утра до поздней ночи, как у нас никогда не работали, и они пикнуть не смели. Горничная, совсем девочка, спала в столовой на полу, — отдельная комната ведь «буржуазный предрассудок!». Часто она ложилась спать после 4-х часов утра — «господа» играли в карты, — а в 6–7 она уже вставала.
Утром мужья-комиссары уходили на службу, жены — две сестры, смотрели за уборкой комнат, которые они старались устроить как можно лучше, как у буржуев. Конечно, они достали себе никелированные кровати. Блестящая никелированная кровать, особенно же золоченая — это [был] венец коммунистических мечтаний. Все такие кровати у нас в городе были реквизированы, и на них спали самые видные большевики. Наша комиссарша добыла себе стол с мраморной доской, на котором устроила туалет: зеркало в серебряной раме с гербом и много красивых флаконов. Она происходила из мещанской среды, и ей хотелось устроить свою жизнь по-господски. Обед для них являлся чем-то священным, готовили сами, не доверяя прислугам. Варили всегда два супа, до того жирных, что нельзя было узнать, что это суп; жарили огромные куски мяса, пекли всевозможные печенья и т. п. Все с величайшей тщательностью — чтобы угодить мужьям.
Неприятно было все это видеть, так как нам самим приходилось питаться более, чем плохо, часто совсем нельзя было достать даже соли. Готовить я не умела, и тяжело было привыкать ко всему этому. Часто поставишь что-либо на плиту и уйдешь — комиссарши выльют мою еду и в той же кастрюльке поставят что-либо свое. Трудно бывало не рассердиться. Но одна старушка-богаделка, встретив меня на улице, сказала мне, что надо все переносить с кротостью, иначе жизнь будет уж слишком безобразной. Это произвело на меня впечатление, и я все молчала. Старушка дала мне прекрасный совет — видя мое смирение, комиссарши впоследствии не только нас спасли от расстрела, но мне удавалось помогать и многим знакомым.
87
Впервые опубликовано: На чужой стороне (Берлин-Прага), № 9,1925, с. 105–110 (статья подписана инициалами «К. Ц.»). Редакция сопроводила эту публикацию следующим примечанием: «Автор в своих воспоминаниях избегает называть имена, но в рукописи, переданной редакции, все эти имена имеются. Это, таким образом, странички подлинной жизни». В фонде С. П. Мельгунова в Архиве Гуверовского института имеется рукопись этой статьи, в начале которой — пометка рукой Мельгунова: «Воспоминания Барановской. Напечатаны в «На чужой стороне» без упоминания фамилии». В конце рукописи приписано: «Александр Александрович Барановский,{Барановский Александр Александрович, р. 1883. Окончил Училище правоведения 1905. Коллежский асессор, чиновник МВД. В Вооруженных силах Юга России. Эвакуирован в дек. 1919 из Новороссийска. На май 1920 в Югославии. В эмиграции в Германии. Ум. 15 июля 1942 в Берлине.