Выбрать главу

Все трое были сильно взволнованы. Они с тревогой расспрашивали о судьбе переведенных из тюрьмы лиц. Узнав о том, что они расстреляны, молодые люди пришли в отчаяние. Они целый день заняты были писанием прощальных писем своим близким. Луневский и Колесников — женам, а Кислейко невесте.

Днем меня вызывали к следователю в 8-й номер — в дом Жданова. Я очутился в небольшой комнате, выходящей окнами во двор. Здесь, кроме меня, находилось еще несколько человек, переведенных из тюрьмы утром. В числе их барон Штенгель. Он сильно изменился. Оброс бородой, отпустил волосы и поседел. Его прямо из тюрьмы с вещами привели в 8-й номер, не заводя в камеру. Барон чувствовал себя бодро. В разговоре с нами он высказал надежду на то, что его страдания, наконец, кончатся и его скоро освободят.

— Иначе не привели бы сюда, — рассуждал барон. — Не правда ли? Сейчас еще день, значит, если бы хотели расстрелять, то до ночи перевели бы в камеру. Допрашивать меня также не о чем, так как следствие обо мне закончено.

— Ну, что вы — расстрелять! — говорил его сосед, в котором по внешнему виду можно было угадать бывшего военного. — Несомненно, это признак хороший, что вас привели сюда. Вероятно, выдадут вам здесь документы и — на волю!

В комнату вошел какой-то матрос.

— Кто из вас барон Штенгель? — провозгласил он.

— Я! — отозвался барон.

— На освобождение вас… Сейчас проводят.

Барон прижал обе руки к сильно забившемуся сердцу. От радостного волнения лицо его покрылось мертвенной бледностью. Он широко, истово перекрестился.

— Господи, Боже мой, — прошептал он. — Ведь вот ожидал этого, а как услышал эти два слова «на освобождение», то просто сердце оторвалось.

Барона поздравляли, жали ему руки. Он быстро стал распаковывать свои вещи и раздавать товарищам по несчастью хлеб, колбасу и прочую снедь. Затем обошел присутствовавших, снабжая всех папиросами из гильзовой коробки и объемистого портсигара.

— Одну себе на дорогу оставлю, — весело закончил он раздачу папирос. Он весь приободрился, как-то вырос…

В комнату опять вошел другой матрос и спросил:

— Барон Штенгель здесь?

— Да, да, это я… Идти уже?..

— Да, на освобождение вам… Посидите еще минутку.

Через минут десять вошел Абаш с первым матросом.

— Барон Штенгель! — позвал матрос. — Пожалуйте.

— Вещи взять с собой? — приветливо спросил барон.

— Вещи… пока не надо.

По лицу барона пробежала тень легкой тревоги. Но он тотчас же оправился и с улыбкой поклонился нам.

— Верно, в комендатуру за документами, — сказал он, уходя.

Я подошел к окну. Барона вывели из дверей, выходящих в подворотню. Он обернулся в сторону ворот, собираясь, видно, идти на площадь. Матрос жестом руки предложил ему следовать в глубь двора. На одну секунду барон остановился и вскинул глаза наверх. Наши взоры встретились. В глазах его я прочел трепет какого-то рокового предчувствия. Но медленно повернувшись, он последовал за матросом. Когда шедший впереди матрос остановился у дверей находящегося в глубине двора подвала, барон весь как-то съежился. И вдруг ужасное сознание истины охватило его. Голова внезапно поникла, он схватился одной рукой за волосы, другой за грудь и исчез в дверях рокового подвала. Оглушительно затрещал грузовик, заведенный на холостом ходу. И сквозь шум машины мне послышался сухой звук револьверного выстрела…

Следователь меня не допрашивал. Меня вернули в камеру. Зачем меня вызывали — я не знаю.

Ночью казнили ни в чем не повинных Демьяновича, [Я. М.] Зусовича, [С. А.] Кальфа, [Ф. О.] Бурнштейна и Каминера. Казнь Каминера произвела особенно сильное впечатление. Известный благотворитель, не знавший предела своей щедрости, оплаканный десятками семей, облагодетельствованных им, Каминер был лишен жизни… «как коммерсант». Других улик даже изобретательные на ложь палачи не могли найти против этого честного человека. Тогда же расстреляли товарища прокурора Баранова, юриста, далекого от политики, кроткого, благородной души, мухи на своем веку не обидевшего.

Вместе с ними погиб и молодой 22-летний студент [П. В.] Стрельцов. Погиб за то, что у него нашли револьвер. Он с редким мужеством встретил смерть. За два-три дня до казни, зная об ожидавшей его участи, он написал письмо домой, в котором делал подробные распоряжения о том, как обеспечить свою молодую жену. В этом письме Стрельцов, между прочим, просил жену не носить по нем траура и не искать его трупа. «Наши тела бросают в такие ужасные места, что лучше, чтобы ты и не знала об их существовании», — писал он жене.

Красный террор, бессмысленный, вопиюще жестокий, окутал нас своим кровавым саваном.

Надежды

До нас стали доходить слухи о волнениях среди рабочих. Мы узнали, что на заводе «Роцит» происходили митинги протеста против красного террора. Трепетная надежда поселилась среди заключенных. Жадно ловили все сведения с воли. Целый день речь шла о значении рабочего выступления. Осмелятся ли коммунисты не подчиниться ему? Но на кого же они в таком случае будут опираться, на чье общественное мнение? Литератор недоверчиво качал головою.

— Им не нужно никакого общественного мнения. Пока у них есть штыки, они на них и будут опираться.

— Да, — сказал Миронин, — но вспомните удачные слова защитника Пуришкевича в московском революционном трибунале: «на штык можно опираться, но на него не сядешь».

— Ну и что же нам-то от этого? Пока им захочется «сесть», то есть установить что-то похожее на государственный строй, наши вещи будут носить Абаши, Володьки и К°.

И действительно, наши надежды вскоре сменились разочарованием. Как-то вечером арестовали несколько десятков рабочих-меньшевиков. Многих отпустили. Лидеров оставили. Среди последних я узнал Кулябко-Корецкого. Его поместили в камеру заложников. Арестовали также меньшевика с. р. Р-таля и известного анархиста Ч-явского. Этих двух поместили отдельно, в особой камере, где отбывали арест сотрудники чрезвычайки. Тем не менее, наши оптимисты не унывали.

— Мне кажется, — говорил Дик Луневский, — это хорошо, что арестовали лидеров меньшевиков. Это должно еще более возмутить рабочих и заставить их действовать энергичнее. Одним словом, чем хуже — тем лучше. Чем более натянута струна, тем скорее лопнет.

— В конечном выводе это и будет так, — печально ответил Миронин. — Но я боюсь, что мы лично, находящиеся здесь, не дождемся, пока лопнет струна.

— Однако, вот уже около недели, ни одного размена не было, — вставил Кислейко.

— Да, но возможно, что это лишь затишье перед бурей, — возразил литератор.

Слух об отмене смертной казни продолжал усиленно вентилироваться в чрезвычайке. Новых расстрелов действительно не было. Потекли более спокойные дни. Висевшие над нами безумие и ужас стали понемногу рассеиваться. Надежды на лучшее просыпались и крепли.

В этот период произошел значительный перелом в отношениях к нам со стороны администрации. Гадис сильно изменился. Его грубые окрики стали слышны реже. Главные «менялы» уже не появлялись так часто, как раньше, в стенах ЧК. Арестованные стали пользоваться сравнительно большей свободой. Выходили в коридоры, ходили во двор без выводного красноармейца. Но зато в это время сильно обострился продовольственный вопрос. Дороговизна продуктов достигла высших пределов. Гадис разрешил нам посылать Володю за покупками.

Обыкновенно наш литератор вместе с Мирониным бывал и организатором этого дела. Со всех камер, не исключая и женской, собирали деньги, обыкновенно тысяч до 6–7. Каждая камера представляла список требуемых продуктов, затем составлялся общий список для всех камер, который и вручался вместе с деньгами Володьке. Володька очень охотно брал на себя эту миссию. Во-первых, он получал за свой труд «узаконенных» 10 процентов, а во-вторых, он нас бессовестно обсчитывал и обкрадывал, в особенности на хлебе, самом драгоценном для нас продукте. Обыкновенно Володя брал из хозяйственной части ордер на покупку стольких-то хлебов по твердой цене. По ордеру в то время можно было приобрести рублей за 50 фунт хлеба, а в городе цена стояла до 120–130 рублей за фунт. Володька же хлеб, купленный за 50 рублей фунт, ставил нам в счет в 150 р. фунт. К этой цифре он еще присчитывал свои проценты. А на всю покупку, стоившую 6–7 тысяч рублей и заключающуюся в неполном мешке с хлебом и огурцами, он накидывал еще 200 рублей на извозчика. И голод заставлял нас мириться с этим безобразным грабежом, при котором на каждой покупке Володька «зарабатывал» от 2 до 3 тысяч рублей.