— Думать, что другой человек будет держать эту маленькую руку так, как ее держу я, и что он будет молод и любим! О, ужасная старость! Я понимаю смерть, да, я ее понимаю. Что-то во всем моем теле чувствует, что нужно, чтобы это кончилось. Но стариться! Зачем становиться руиной, презираемой природой и людьми? Зачем эти сморщенные лица, потухшие глаза? Знать, что ты стар и читать это на лице любимой женщины, которая презирает, должна презирать твою любовь. Не правда ли, Христина, вы чувствуете жалость ко мне?
— Да, да, — простонала она, — чувствую жгучую, бесконечную жалость. Вы мужественны, мой дорогой друг, вы захотите, чтобы все это прошло. В том, чего вы хотели, не могло быть ничего, кроме несчастья, ревности и жгучей тоски!
— Не знаю, моя дорогая деточка. Я отдал бы остаток жизни за несколько месяцев этого несчастья. Но что же делать! Это невозможно! Вряд ли я когда-нибудь в глубине души верил бы в то, что это невозможно! Сила, меня толкавшая, была могущественнее всякого благоразумия. Скажите мне еще раз, что мы встретимся… как будто бы ничего не случилось…
— Я это обещала.
— Христина! О, как это чудно! Кто знает: не начну ли я в конце концов любить вас, как отец?
Он поднес маленькую руку к губам в величайшем порыве страсти; затем с лицом, залитым слезами, убежал через поля нищеты и пепла.
Внизу, на траве, под тусклыми листьями платана, другой, молодой Франсуа Ружмон, провожал его взглядом, полным злобы и ревности. Он повторял с бешенством:
— Она будет его женой! Она отдастся этой позорной руине, этому дряхлому, этому сгнившему телу!..
II
Землекопы и строительные рабочие организовались со спокойным упорством. Никогда еще саботаж не обсуждался более методично и не осуществлялся с большей выдержкой. У каменщиков, как у землекопов и штукатуров, прилежная работа считалась позором. Всякий, исполнявший нормальный урок, был человеком без сердца и без чувства собственного достоинства. Он являлся или несознательным, или рабом. Эта мысль прочно уложилась в головах людей, землекопов и рабочих, разводящих известь.
Особенно изумительны были они в придумывании разного рода трюков. Самые смышленые достигли в этой области настоящего совершенства. Каждому приступу к работе предшествовали длительные приготовления, прерываемые паузами, во время которых рабочий прикидывал, ощупывал, размышлял и, казалось, решал сложнейшие проблемы. Неловкие и неумелые, сработывавшие большие, чем было дозволительно, вынуждены были затрачивать лишний труд, уничтожая исполненную работу.
В результате производительность уменьшилась в значительной степени.
Конфедерация Труда не могла нахвалиться. Ее агенты были вне себя от радости: наконец-то начиналась настоящая борьба классов, которая должна была кончиться только экспроприацией буржуазии.
Франсуа Ружмон считал совершившееся неизбежной фазой синдикалистической эволюции; ему казалось бесспорным, что если рабочие не перехватят немного через край, они не добьются никогда своей цели. И разве не допустимо пользоваться всяким оружием, которым, не принося вреда пролетариату, можно заставить смириться капитал?
А капитал проявлял тревогу. Уже давно предприниматели страдали от итальянской забастовки и саботажа. Они могли бы отыграться на более изощренной "стрижке" клиентуры, но "стрижка" не только Парижа, но и целой Франции, исключала возможность чрезмерного вздорожания производства. Ружмона этот вопрос не беспокоил, он был уверен, что условия обмена изменятся, благодаря увеличению заработной платы и менее унизительным условиям труда.
Предприниматели возвещали конец мира. В бессильной ярости они взывали к газетам, к правительству, к вечному правосудию. Перед ними было нечто, приводившее в замешательство их опытность и их логику. Увещания, обещания, угрозы разбивались о неумолимое бездействие. Они не знали ни кого наказывать, так как все пролетарии были виновны, ни с кем говорить, потому что каждый уклонялся от об'яснений.
Первой выступила палата предпринимателей строительного цеха. Появились афиши, в которых хозяева оповещали публику о поведении рабочих, предлагали повышение заработной платы на 20 %, устанавливали некоторые облегчения для рабочих. Воскресенье должно было быть днем отдыха, за исключением двенадцати воскресений, которым предшествовал на неделе праздничный день. Продолжительность рабочего дня равнялась десяти часам с марта по октябрь, девяти — в ноябре и восьми — в декабре и январе. Рабочие приглашались прекратить саботаж.
Делегаты рабочих отклонили эти условия. Они требовали повышения платы в среднем на один су в час, при условии девятичасового рабочего дня, и отказывались работать вместе с невошедшими в синдикаты рабочими.