[914]. Смысл подобного замечания прозрачен и ставит в тупик: даже если миф справедливости глубинно — своим происхождением — связан с мифом о Боге избрания, избирающем другого как своего любимчика, а не просто наделяющем другого однозначно единоголосой (univocal) и ненарушимой инаковостью, это, в последнем счете, миф без топологии и без автохтонного наречия, он не принадлежит никакому народу и должен забыть о различиях между людьми; евреи причастны справедливости, но лишь в той мере, в какой они согласились бы перестать быть евреями (в конце концов, за пределами нарратива богоизбранности Израиля могут ли евреи оставаться евреями?). Итак, освобождение ли тут? Кого здесь хотят освободить — и от чего? Пример и Лиотара, и Капуто заставляет вспомнить, сколько неотрефлектированного шаблонного либерализма лежит в основе «радикальности» этой герменевтики, особенно когда она превращается в модель публичного дискурса, и сколько высокомерности: существует момент, в котором все отдельные культурные нарративы, будучи подвергнуты пристальному надзору со стороны некоей нелокализуемой «справедливости», могут лишь иметь характер ностальгии, этнической памяти, местного колорита, а то и дикарского лепета, чему мы толерантно предоставляем место; тогда всякая вера — это devotion focï[915] некая случайная личностность, которую нужно практиковать в специальном теменос, отгороженном от всякой публичности, охраняемом ларами и пенатами, то есть некое локальное язычество. Но веры и традиции слишком часто претендуют на еще большее: они притязают на все бытие, на историю, на истину и упорно отказываются принять то место, которое им предоставляется, так сказать, на периферии форума, на «галерке», где покоренным экзотическим субъектам дозволено проявлять свою колоритную эксцентричность. Следует добавить, что опасность, представляемая различающимися традициями, вполне реальна, и благоразумие постметанарративной герменевтики — это, быть может, как раз та властно–сдерживающая мудрость, в которой нуждается культура плюрализма (допускаемая этой мудростью и потому способная, со своей стороны, допустить ее по обоюдной необходимости); но это никоим образом не должно затемнять той истины, что подобная герменевтика есть фактическое насилие, к коему прибегают пускай в ответ на другое насилие (или только почуяв угрозу оного), но при всем при том — насилие. Более того, это практика, неизбежно игнорирующая абсолютно не поддающуюся упрощению сложность отношений между обществом и личностью, а также между спецификой другого и спецификой традиции; эта практика упускает из виду то, в какой мере сообщества и отдельные роды оказываются единственной формой противостояния «тотальности» и в какой мере метанарративы оказываются единственным способом освобождения от метанарративов. В конечном счете, никогда не бывает какого–то нейтрального места или однозначно справедливой точки зрения; бывают, однако, разнообразные нарративы свободы, одни, быть может, более освободительные, нежели другие, по отношению к которым «миф справедливости» сам может часто играть роль несправедливого ограничения, навязываемого извне. Этот миф — действительно миф (Капуто здесь прав), хотя его метаметанарративная самонадеянность слишком легко трансформируется в забвение своих собственных мифических истоков и имперских амбиций, своего собственного притязания рассказывать (to narrate) бытие с большими полномочиями (даже если этот миф делает это как нарратив непоправимого распада), своей собственной воли к власти. Коль это так, гостеприимность, оказываемая нарративам постметафизическим плюрализмом (по этому образцу), очень похожа на стакан вина, оставляемый для Илии в Пасху: явись пророк и потребуй предназначенное ему возлияние, собравшиеся на праздник пережили бы сильный шок; подобный шок бывает всегда, когда какой–либо нарратив пытается досказать себя до конца, как если б он был истиной, к которой должны прислушиваться другие нарративы.
вернуться
Caputo, Demythologizing Heidegger, 190.
вернуться
«Религия очага» (лат.). — Прим. пер.