Может показаться, что мои рассуждения ушли далеко от темы; в конце концов, радикальная герменевтика не желает, да и не может, подавлять что–либо силой; она намерена лишь играть роль подозрения и определенно задумана как критика любого нарратива власти, особенно того, что присущ современному капитализму. Однако рынок, так или иначе, превосходит идеологию капитализма; он не входит ни в епархию классического капиталистического либерализма (с его тенденциями к огрубляющему цинизму, простонародному варварству и «социальному дарвинизму»), ни в епархию более позднего государственного социализма (с его тенденциями к политической авторитарности, культурному инфантилизму и идеологической однородности), а наоборот, как правило, сам определяет ту форму, которую могут принимать они оба, ибо является той экономической и культурной реальностью, к которой и капиталистический либерализм, и социализм всегда уже причастны и — более того — которой оба они служат. И что еще важней, хотя радикальная герменевтика не может обеспечить никакой критики, которую не сумел бы поглотить рынок (не поддающийся деконструкции, поскольку он есть попросту тот мир, который она описывает, с теми ценностями, которые она же и учреждает, творящий действительность, ею же самой возвещаемую), она может служить и служит идеологическим целям рынка как раз потому, что способствует низложению неассимилируемой нелепости докапиталистических и досоциалистических традиций и с иронией противостоит притязаниям последних на знание истины или блага. Если выразить все это проще, «радикальная» герменевтика подозрительно смахивает на разновидность порогового
семиозиса, способствующего переводу личностей (в тех или иных состояниях лишенности) в многоликую безличностность рынка; она, возможно, имеет вид пассивной подозрительности, но даже при этом условии она вносит свой вклад в насилие этой необходимой трансформации, этого изобретения абстрактного Я, потребителя, не поддающегося наррации. Эта герменевтика, этот великий нарратив смерти метафизики, являющийся в широком смысле своего рода погребальной песнью на похоронах всякого нарратива истины, всего лишь служит рынку, так как последний выталкивает все гнетущие его традиции к окраинам реальности, вынуждая личность испариться либо переплавиться в новосозданном пространстве частного значения. Разумеется, не стоит и сомневаться в добрых намерениях, вдохновляющих эту герменевтику; но христианская мысль не может быть удовлетворена ни той справедливостью, к которой эта герменевтика стремится, ни тем миром (peace), который она могла бы обеспечить. Христианское благовестие по–прежнему остается в стороне — как слово, противостоящее философиям общественного договора, так как единственная справедливость и единственный мир, которые она знает, заключаются в бесконечной красоте Христова образа, невместимой расчетливоблагоразумными икономиями современности. Радикальная герменевтика продолжает быть просто еще одним великим мировым нарративом, который христианское благовестие — в каком–то смысле — хотело бы заменить собой.