Только вот беда – куда он ни приедет, все в рот ему заглядывают, а на ботинки даже не взглянут. Хрущев и так, и эдак – и плюнет на ботинок, и рукавом потрет. Ничего не помогает – строчат в блокноты и про коммунизм вопросы задают.
Вернулся Хрущев в Кремль чернее тучи, отобрал у Брежнева орден и стал водку пить. Выпьет бутылку, посмотрит на ботинки и плачет.
Вдруг приглашают его на выставку. А там поэт какой-то модный суетится. И ботинки у него точь-в-точь, как у Хрущева, только подошва даже еще толще.
Хорошо бульдозер рядом стоял. Хрущев махнул водителю – давай, мол. Тот всю выставку и задавил. Один только художник из-под гусениц как-то выбрался и в Америку сбежал, но его даже фамилия неизвестная.
А однажды звонит Хрущев Косыгину в три часа ночи и говорит, бери, мол, подштанники, машину, ящик водки и заезжай за мной.
Косыгин спросонья ничего понять не может – какие такие подштанники? Разбаловал их Хрущев. При Сталине все, небось, знали, какие подштанники в три часа ночи бывают.
Ну, какая никакая партийная дисциплина еще была, поэтому через пять минут подъехал Косыгин на машине к Хрущеву. Тот кое-как выполз, в машину уселся, ботинки наружу выставил. Поехали, говорит, через всю страну на Камчатку. И заснул тут же.
Долго они ехали. Хрущеву-то что? Он водки выпьет и спит. Глаз иногда откроет – что, говорит, никак уже Чебоксары? Про ботинки никто не спрашивал? Нет, говорит Косыгин. А про то, что он специально самыми глухими дорогами едет, чтобы никто их не увидел, молчит. Вздохнет Хрущев, опять водки выпьет и дальше спит.
А однажды смотрят – стоит посреди пустой степи землянка, а перед ней на камушке курит дед в мокрых портках.
Здорово, парнишка, – говорит дед Хрущеву, – где же это ты такие ботинки добрые купил? Не иначе, немецкие?»
Заплакал Хрущев, расцеловал моего деда в усы и говорит: «Проси, дед, чего хочешь. Все для тебя исполню».
Подумал дед маленько: «Хочу, – говорит, – чтобы здесь магазин стоял, курево покупать».
Задумался Хрущев – как же тут магазин поставишь? Кто в него ходить будет в такой глухомани? И опять же, откуда в него продукты возить?
«Слушай, папаша, – говорит тогда Хрущев, – может, тебе лучше курева вертолетом забросить?»
Но дед у меня упрямый был. «Нет, – говорит, – желаю, как человек, продавщицу с добрым утречком поздравить и курева у ней купить. А тебя, парнишка, никто за язык не тянул, но, ежели пообещал, то выполняй. Я тебя хорошо знаю, Хрущев твоя фамилия».
Делать нечего. Поворачивается Хрущев к Косыгину, рукой вокруг обводит и говорит: «Давай вот тут чего-нибудь распашем, коровок разведем и магазин откроем. Ты уж там распорядись».
Сели в машину и обратно в Москву уехали.
А в Москве ученые как посчитали, сколько Хрущев рукой обвел, так за голову схватились – получилась у них тысяча километров во все стороны. Степь ведь, ни бугорка, ни впадинки.
Что делать, позвали комсомольцев. А комсомольцев, их только позови. Они в пять минут чемоданчики деревянные уложили, схватили, у кого что было – кто лопату, кто кирку, и в поезд уселись.
Так что проснулся однажды мой дед утром, вышел на камушке посидеть, а на его землянке висит табличка: «улица Карла Маркса, дом 318».
Обрадовался дед, пошел магазин искать. Искал-искал, да так и не нашел. Комсомольцам зачем магазин? Им все равно никаких денег не платили.
Так и курил мой дед самосад до самой смерти.
Сидит, бывало, на камушке, а мимо пионеры в дудки дудят – юбилей целины празднуют.
Брежнев, говорят, два раза мимо дедова дома проезжал, но тот к нему ни разу не вышел.
Не любил он его почему-то.
1994
Михель
Как-то раз одна женщина взяла, да и полюбила Гитлера. Причем за какой-то пустяк – он букву «р» очень смешно по-немецки выговаривал.
Женщины, они всегда так – сначала полюбят за какую-нибудь чепуху, а потом за такую же чепуху и разлюбят. Да еще, когда уходить будут, наврут, что их два дня тошнило всякий раз, как они у нас ночевать оставались. А может, и не наврут.
И вообще, если бы мы с вами хоть раз догадались, что там про нас думают наши женщины, то давно все ушли бы в гомосексуалисты. Хорошо, что мы никогда не догадаемся. Потому что дураки набитые. На свете все очень мудро на этот счет устроено.
А Гитлер в то время еще и Гитлером-то не был. Он был простой художник Шиккльгрубер из Мюнхена. И рисовал он картины гораздо лучше, чем какой-нибудь Малевич или Шагал, но почему-то никто не хотел их покупать. У тех всякую дрянь прямо из рук рвали, а у Шиккльгрубера уже вся каморка под лестницей была завалена картинами, одна лучше другой. Особенно ему удалась та, на которой был изображен очаг с дымящейся похлебкой. Вроде и кубизм, а все как настоящее, даже лучше.
Впрочем, куда-то меня не туда занесло.
Гитлеру потом уже умные люди, конечно, объяснили, почему у Шагала с Малевичем и у прочих Рабиновичей дела хорошо идут, но тогда он еще ничего не понимал и все старался кубики поаккуратней рисовать. Так уж немцы устроены. У них, если жизнь не ладится, они тут же возьмут мочалку и линейку, все отскоблят, подровняют, пива выпьют – любо-дорого смотреть.
Впрочем, мы что-то отвлеклись от женщины, которая полюбила художника Шиккльгрубера.
Звали ее Эльзой. Она работала почтальоном в ячейке социалистов и бесплатно раздавала газеты кому попало, потому что их и за два пфеннига никто бы не купил, даже когда коробка спичек миллион марок стоила.
Художник Шиккльгрубер у нее всегда охотно брал газеты, потому что Эльза на самом деле ему очень нравилась, и каждый день в три часа он поджидал у дверей своей каморки ее велосипед, и они долго расшаркивались и раскланивались, по сто раз говорили «натюрлих» и «ауф видерзеен». Потом она уезжала, а ему было удивительно, что такая красивая женщина работает у каких-то неопрятных социалистов.
А однажды он не вышел ее встретить, потому что простыл и лежал под своим выходным и единственным пальто, стуча зубами. И представляете, Эльза сама зашла поинтересоваться, не случилось ли чего с милым херром Шиккльгрубером, и он чуть не расплакался от жалости к себе, потому что да-да, конечно же, херру Шиккльгруберу полный капут. Нет на свете более несчастного и жалкого существа, чем здоровый в целом мужчина, внезапно подхвативший насморк или порезавший пальчик.
Эльза напоила его каким-то фальшивым немецким бульоном и пообещала зайти вечером, проведать. И Шиккльгрубер трясся до самого ее прихода, теперь уже от страха, что выздоровеет и ей не придется подтыкать ему одеяло и щупать бугристый лоб.
Художник Шиккльгрубер не пользовался успехом у женщин. Даже потом, когда он уже стал Гитлером, стригся у лучших парикмахеров и шил костюмы у самых модных немецких портных, он и тогда выглядел не так чтобы потрясающе. К тому времени, правда, в него уже были влюблены все немецкие женщины, но по каким-то другим, тоже мне непонятным, причинам.
И все же Эльза пришла к нему вечером. Чудес не бывает – она не осталась ночевать. Она осталась ночевать только через неделю. И художник Шиккльгрубер, который раньше имел дело только с пунктуальными немецкими проститутками, вдруг узнал, что с женщинами бывает не только быстро, аккуратно и гигиенически безупречно. Впрочем, это не наше с вами дело.
Эльза как-то так расставила его картины, что они перестали отнимать надежду у всех сюда входящих, натащила каких-то странных предметов и разместила в единственно возможных местах, из которых они сообщали о ее здесь присутствии. Во всех укромных углах, которые первым делом проверяет любая женщина, были разложены шпильки. Она заняла художнику Шиккльгруберу немного денег, и на них были куплены первые в его жизни пристойные костюм и ботинки. Теперь можно было входить в кинематограф раньше, чем погасят свет, а самое главное, Шиккльгрубера, наконец, приняли в какую-то контору на службу.