– Они и есть лучшие, – спокойно согласился Марк. Он подавал заявления на стажировку только в самые перспективные больницы страны.
– О! – Уинтер одобрительно улыбнулась. – А есть лучшая из лучших?
– Это зависит от того, с кем ты говоришь и какой меркой меришь. Уже много лет Массачусетская центральная больница, похоже, возглавляет большинство беспристрастных списков.
– Значит, вот куда ты собираешься? В Бостон?
– Хотелось бы. Если возьмут.
– Возьмут.
Уинтер еще раз просмотрела десять брошюр, подтвердила для себя то, что поняла, и сказала:
– Ты подаешь заявления только по программам Восточного побережья.
– Да.
Марк принял это решение уже несколько месяцев назад, потому что никогда не жил на Восточном побережье, потому что Массачусетская больница была лучшей и потому что до появления Уинтер планировать было очень легко.
За последние несколько дней Марк не раз задумывался о подаче заявления в Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, в отделение этого университета в Сан-Франциско, в Стэнфордский университет, в Вашингтонский, подошла бы любая из лучших стажировок. Если принимать во внимание только время, чувства и ответственность, то все едино – путешествие одиночки, которое невозможно ни с кем разделить и которое чревато опасностью, если попытаться.
– Думаю, Бостон – это чудесно. Чарующий исторический город, воздух туманный и соленый, витает запах съедобных моллюсков и омаров, – сказала Уинтер.
– Ты никогда там не была?
– Нет.
– Декабрь и январь я проведу в Бостоне, – слегка нахмурясь, тихо произнес Марк.
– Вот как?
Завтрашний отъезд Марка на десять дней и то представлялся ей ужасным. Но не видеть его два месяца! «Ты слишком самонадеянна, Уинтер, – предостерегала она себя. – Еще и июль не наступил. А к декабрю…»
– В декабре я буду в отделении интенсивной терапии в Массачусетской больнице, а в январе – в кардиологическом центре Израиля.
– Насыщенно.
– Очень. Дежурства через сутки. – Марк тихо добавил: – Если ты приедешь меня навестить, тебе придется гулять по Бостону одной.
– Это ничего, – прошептала Уинтер, глядя в голубые глаза, которые так ясно говорили ей: «Я хочу, чтобы ты приехала, Уинтер». – Я могу приехать на Рождество.
– Это было бы чудесно. Но разве ты не будешь праздновать со своей семьей?
Уинтер покачала головой и тихо вздохнула. За весь уик-энд Марк не задал ни одного вопроса о ней, но Уинтер знала, что он ждет. А она тянула, смаковала каждое бесценное мгновение, которое они проводили вместе, боясь, что когда она извиняющимся тоном расскажет ему, что не всегда была красивой и уверенной, а глубоко внутри до сих пор остается застенчивой и боязливой, его глаза перестанут наполняться желанием и он не захочет прикасаться к ней, обнимать и любить ее… потому что часть его будет прикасаться к неуклюжей, некрасивой девочке.
– Уинтер?
Взглянув на него, Уинтер почувствовала, что к глазам ее подступают слезы. Нет! Она не плакала, не плакала на людях, не плакала с тех пор, как ее огромные глаза наполнялись слезами от жестоких уколов одноклассниц, что еще больше подстегивало их желание мучить ее. С тех пор ее слезы, которые она берегла для Жаклин, для отца, для своих мечтаний и для Эллисон, были частными, тайными слезами.
– Милая…
Марк встал рядом с ней на колени и взял ее лицо в свои сильные, нежные ладони. Марк почувствовал боль и тайну, надеясь, что Уинтер станет легче, если она расскажет, но не желая огорчать ее еще больше. Он попытался обнять ее, но она отодвинулась.
– Когда ты закончишь с заявлениями, мне нужно будет кое-куда тебя свозить, – сказала она.
– Вези сейчас, Уинтер.
Марк подумал, что они поедут на кладбище, к мраморному склепу, в котором покоятся ее любимые родители, но еще до того как они покинули квартиру, он изменил свое мнение, увидев, что Уинтер вынула из дальнего угла ящика комода кольцо с ключами. Они поедут в какое-то другое место. И поехали они на серо-голубом «мерседесе» Уинтер, потому что патруль Бель-Эйр его знает.
Уинтер ехала по тому же самому маршруту, что и неделю назад, когда они направлялись по Белладжо в Охотничий клуб. За полмили до въезда в клуб Уинтер свернула в проем в стене из фуксий и бугенвиллей на белую гравийную дорожку, которая вела к величественному каменному дому.
Уинтер остановилась, вышла из машины и приблизилась к входной двери. Дрожащими руками вставила ключ. Она знала, что таилось с той стороны. Призраки. Призраки несчастного детства и разбитых надежд.
Уинтер открыла дверь и быстро, скорее рефлекторно, чем сознательно, подошла к серой стальной панели в прихожей. Вставила маленький ключ и повернула его, наблюдая, как красный огонек лампочки сменился зеленым, показав, что сигнализация отключена. Уинтер минутку постояла, глядя на зеленый свет, прежде чем повернуться лицом к темным и угрожающим теням дома.
В те месяцы после смерти Жаклин, когда бесконечными днями и ночами она ждала Лоренса, дом был таким темным, казался тесной, душной пещерой. Огромное темное чудовище, готовое сожрать ее.
Уинтер повернулась и осознала, что темное чудовище таилось лишь в ее сердце.
Прихожая сверкала блестящим мрамором, неяркие шелка гостиной были светлыми и радостными, и солнечный свет струился сквозь застекленные створчатые двери, за которыми в саду весело цвели сотни роз.
– Где мы? – тихо спросил Марк, нарушив тишину, которая длилась с той минуты, как Уинтер достала из ящика у себя в квартире ключи.
Марк уже задавал ей такой вопрос, тогда они находились в чудесном, политом шампанским розовом саду клуба. А теперь они были здесь, и это было еще прекраснее. Но на лице Уинтер лежала печать напряжения и тревоги, а ее кожа цвета слоновой кости покрылась мурашками, несмотря на летнюю жару.
– Дома.
И пока Марк переходил из комнаты в комнату, Уинтер рассказывала ему свою историю. Ее голос звучал негромко, она говорила как в трансе. Иногда Марку казалось, что она не осознает, что он здесь. Он пытался взять ее за руку, но Уинтер не позволила.
– Я была уродиной. Видишь?
Уинтер показала ему редкую фотографию, из числа снятых добросовестной няней – как доказательство того, что она выполняла свою работу, – которая поставила девочку перед тортом в день ее семилетия.
– Нет, не вижу.
Марк улыбнулся девочке на фотографии, и ее серьезные фиалковые глаза пристально посмотрели в ответ. Ему захотелось обнять ту маленькую девочку и ободрить ее… но Уинтер не позволила.
– Я никому не нравилась. Я была очень одинока и очень боялась, – пробормотала Уинтер, когда они, ступая по роскошному ковру, шли из ее девичьей спальни в спальню Жаклин.
– Чего боялась?
– Чего? О, всего! Того, что была одна, что никому не нравилась, смерти, что мама умрет, – ответила Уинтер, когда они входили в спальню Жаклин. Стеклянный потолок сейчас был ярко-голубым, но по ночам сквозь него бывали видны луна и вечный звездный узор. Кровать под балдахином была застелена кружевом, а на стенах цвели тысячи вручную нарисованных цветов. – Это была ее комната.
Уинтер остановилась у серой стальной панели рядом с дверью, такой же, как в прихожей. Она вставила другой маленький ключик и отключила сигнализацию. Затем подошла к картине Моне, весеннему пейзажу, выполненному пастелью, и осторожно потянула ее за правую сторону. Бесценная работа сдвинулась, открывая вделанный в стену сейф. Уинтер набрала шифр, проверяя смутные воспоминания, и со второй попытки открыла сейф.
Вынула футляр – один из множества бархатных футляров, цвета бургундского вина, темно-синих и пурпурных, заполнявших сейф, – и проверила его содержимое. Великолепное бриллиантовое ожерелье было на месте. Она прочла вложенную в коробочку памятку, написанную размашистым почерком Жаклин, в которой та указывала, кто и когда подарил ей это ожерелье, затем осторожно закрыла бархатный футляр и вернула его в сейф. Уинтер наугад проверила еще два футляра – рубиновый и бриллиантовый браслеты и изумрудные серьги – и, закрыв сейф, сбила шифр.