Выбрать главу

— Ты ж знаешь ету Верку… В нее ужасный характер. Ты б бачила, як она изводила Людмилу: ты должна усё отдать онучкам, должна написать допольнение. И так усё время, даже когда она умирала. Ее волнують токо гроши. А сичас она хоче, шоб в своем завещании я тоже разделив усё поровну между онучками. Но я сказав: Нет! А ты як думаешь?

— Я считаю, ты должен разделить его пополам, — сказала я. Мне не хотелось втягиваться в его игру.

Ах так! Значит, Старшая Сестра строила тайные планы по поводу наследства, хоть нам и оставалось разделить только его дом да пенсию. Я не знала, можно ли ему доверять. Я вообще не знала, чему мне верить. У меня было такое чувство, будто в прошлом случилось что-то ужасное, о чем никто не расскажет мне, потому что, хоть мне и за сорок, я по-прежнему остаюсь несмышленым ребенком. Я поверила его рассказу о том, как Вера добилась от мамы дополнения к завещанию. Но сейчас он уже играл в другую игру, пытаясь перетянуть меня на свою сторону в войне с сестрой.

— Шо ты скажешь, если я одпишу усё наследство тебе и Майклу? — спросил он, внезапно просветлев.

— Я все равно считаю, что ты должен разделить его пополам.

— Як скажешь. — Он недовольно хмыкнул: я отказалась с ним играть.

В глубине души мне приятно быть любимицей, но я всегда оставалась начеку. Слишком уж он непредсказуем. Когда-то давно я была папиной дочкой — инженером-стажером, шедшим по его стопам. Я попыталась вспомнить, за что же его тогда любила.

Были времена, когда отец сажал меня на багажник своего мотоцикла («Осторожно, Крлюша!» — кричала мама), и мы с ревом катались по длинным и прямым тропинкам, пересекавшим болотистый край. Первым его мотоциклом был 250-кубовый «фрэнсис-барнетт», который отец собрал из металлолома, вручную почистив и отреставрировав каждую деталь. Потом были черный блестящий 350-кубовый «винсент» и 500-кубовый «нортон». Я повторяла эти названия, словно мантру. Помню, как подбегала к окну, едва заслышав глухой стук мотора в начале улицы, а затем он входил в дом — весь растрепанный, в защитных очках и старом русском летчицком шлеме — и говорил:

— Ну, хто хоче покататься?

— Я! Я! Покатай меня!

Тогда он еще не знал, что у меня нет никаких способностей к технике.

После обеда отец прикорнул, а я нашла садовые ножницы и вышла в сад срезать несколько роз маме на могилку. Прошел дождь, и земля пахла кореньями и буйной, неудержимой растительностью. Красные розы, что вились вдоль забора, отделявшего нас от соседей, душил вьюнок, а на участках, где когда-то росли самосевный укроп и петрушка, теперь взошла крапива. Кусты лаванды, посаженные мамой вдоль дорожки, стали высокими, редкими и нескладными. Гремящие коричневые семенные коробочки мака и водосбора теснились на клумбах с иван-чаем, изголодавшись по бурому шоколаду, которым мама их подкармливала.

— Ах, — вздыхала она, — у саду всегда стоко роботы! Одне ще расте, а друге вже пора срезать. Даже присесть николи.

Кладбище — еще одно место, где жизнь соседствует со смертью. Пестрый кот пометил свою территорию и патрулировал изгородь, ограждавшую погост от пшеничных полей. Парочка жирных дроздов клевала червяков на свежей могилке. Появилось пять новых: после смерти мамы в деревне умерло еще пять человек. Я прочитала надписи на плитах. Горячо любимая… Мамочка… Безвременно ушедшая из жизни… Почиет в Бозе… Во веки веков… Вместе с могильщиками там трудился и крот, насыпавший то здесь, то там земляные холмики. Над маминой могилой тоже была кротовина. Мне нравилось представлять себе, как гладкий черный крот прижимался к ней там внизу, в темноте. На похоронах священник сказал, что она вознеслась на небеса, но мама-то знала, что ее тело опустят в землю, где его съедят черви. («Никогда не дави червяков, Надежда, они друзя садоводив ».)

Мама знала толк в жизни и смерти. Однажды принесла с рынка убитого кролика, которого освежевала и выпотрошила на кухонном столе. Вынула окровавленные, красные внутренности, вставила в дыхательное горло соломинку и надула легкие. С широко раскрытыми от страха глазами я наблюдала за тем, как легкие то поднимались, то опускались.

— Дивись, Надежда, як мы дыхаем. Дыхаем и живем.

В другой раз она принесла домой живую курицу. Отнесла ее на задний двор и зажала между коленями. Птица пыталась вырваться, но мама быстрым, легким движением свернула ей шею. Курица дернулась и замерла.

— Дивись, Надежда, як мы помираем.

И кролика, и курицу она стушила с чесноком, луком-шалотом и садовыми травами, а потом, когда мы съели все мясо, сварила из костей суп. Не пропало ничего.

Я сидела на кладбищенской скамейке под вишней и перебирала в памяти воспоминания, но чем напряженнее пыталась что-нибудь вспомнить, тем труднее было отличить воспоминания от небыли. В детстве мама часто рассказывала мне семейные небылицы — но только те, что хорошо кончались. Сестра тоже рассказывала небылицы — совершенно шаблонные, с хорошими (мама, казаки) и плохими героями (папа, коммунисты). В Вериных небылицах всегда были зачин, середина, концовка и мораль. Отец тоже иногда рассказывал мне истории, но сложные по построению, двойственные по смыслу и неудовлетворительные по результату, они прерывались пространными отступлениями и были насыщены непонятными фактами. Мне больше нравились рассказы мамы и сестры.