Вторым было заключение психиатра из районной больницы Питерборо, датированное 1961 годом. Оно лежало среди бумаг в одном из ящиков трюмо. В заключении говорилось, что отец записался на прием к психиатру, полагая, что испытывает патологическую ненависть к своей дочери (ко мне, а не к Вере!). Эта ненависть была такой навязчивой и всепоглощающей, что он побаивался, не симптом ли это душевной болезни. Психиатр обстоятельно поговорил с отцом и пришел к следующему выводу: учитывая пережитый отцом опыт коммунизма, нет ничего удивительного в том, что он ненавидит свою дочь за ее коммунистические взгляды. На самом деле это даже естественно.
Я читала это заключение с растущим изумлением, а затем со злостью, которую вызвал у меня сам отец и его анонимный психиатр, пошедший по пути наименьшего сопротивления и не расслышавший отцовской мольбы о помощи. Какие же они оба дураки! Мамина семья перенесла неописуемые унижения, и у мамы было гораздо больше причин ненавидеть меня за то, что я коммунистка, но она почему-то не переставала меня любить даже в самые бурные мои годы, хотя мои слова, наверное, задевали ее за живое.
Я сложила документы в ящик. А использованный презерватив завернула в газету и бросила в мусорное ведро, чтобы хоть как-то защитить маму от его постыдного содержимого.
16
МОЯ МАМА НОСИТ ШЛЯПУ
Первого ребенка приняла у мамы тетя Шура. Вера родилась в Луганске (Ворошиловграде) в сентябре 1937-го. Она была плаксой, и ее пронзительный, судорожный плач (казалось, будто она в любую минуту готова задохнуться) доводил Николая до безумия. Тетя Шура души не чаяла в Людмиле, однако недолюбливала Николая. Ее муж — «член Коммунистической партии и друг маршала Ворошилова» — тоже его невзлюбил. Обстановка у тети Шуры стала напряженной. Родственники все чаще выходили из себя, хлопали дверьми и повышали голос — деревянный дом гремел, как раструб граммофона. Несколько недель спустя Людмила и Николай вместе с крошкой Верой съехали к Людмилиной матери (теперь, когда она стала бабушкой, ее называли бабой Соней) в ее трехкомнатную квартиру в бетонном доме на другом конце города.
В этой квартире было очень тесно. Николай и Людмила с ребенком занимали одну комнату, в другой жила баба Соня, а третью сдавали двум студентам. Младшие брат и сестра учились в техникуме, но когда вернулись, стали жить в одной комнате с матерью. Горячей воды не было (холодной иногда — тоже), и хотя голод пошел на спад, все равно еды не хватало. Младенец капризничал и постоянно хныкал. Вера жадно присасывалась к груди, но у больной, анемичной Людмилы было мало молока.
Баба Соня брала хнычущего младенца на колени, баюкала и пела:
За Кавказом мы боролись за свои права, Гей, боролись за Кавказом за свои права! А мадьяры наступали — наступали, гей!
Тетя Шура говорила:
— Возьми яблоко, вставь в него гвозди и оставь на ночь. Потом вынь гвозди и съешь яблоко — получишь одновременно витамин С и железо.
Николай не мог найти себе в Луганске подходящей работы. Слонялся по квартире, писал стихи и путался у всех под ногами. Постоянный плач ребенка действовал ему на нервы, а сам он действовал на нервы Людмиле. Весной 1938 года отец вернулся в Киев.
В том же году Людмиле наконец-то предложили место в киевском ветеринарном техникуме. Возможно, работа крановщицей все же сыграла свою роль, и мама стала пролетаркой. Но теперь это казалось жестокой шуткой. С ребенком на руках и работающим мужем учиться было невозможно.
— Поезжай! — сказала тетя Шура. — Я за Верочкой присмотрю.
Людмиле пришлось выбирать: или муж и ветеринарный техникум — или крошка дочь. Тетя Шура купила ей новое пальто и билет на поезд и подарила экстравагантную шляпку с шелковыми цветами и вуалькой. На вокзале Людмила поцеловала маму и тетю на прощание. Малютка Верочка с рыданиями за нее цеплялась.
Им пришлось удерживать ее, пока Людмила садилась в поезд.
— И когда вы с ней снова увиделись?
— Почти через два года, — сказала Вера. — Она жила в Киеве до самого начала войны. А потом приехала меня забрать. В Харькове было слишком опасно. Мы уехали в Дашев — к бабе Наде. В деревне было безопаснее.
— Наверное, ты обрадовалась.
— Я ее даже не узнала.
Однажды на пороге дома появилась худая, неопрятная женщина, которая сгребла Веру в охапку. Ребенок закричал и стал брыкаться.
— Ты что, не узнала маму, Верочка? — спросила тетя Шура.
— Это не моя мама! — заплакала Вера. — Моя мама носит шляпку.
У нас до сих пор сохранилась фотография мамы в шляпке с откинутой вуалькой и девической улыбкой на лице. Наверное, отец сделал этот снимок вскоре после ее приезда в Киев. Я нашла его в пачке старых фотографий и писем в том самом ящике, где когда-то обнаружила письмо от психиатра. Письмо давным-давно потерялось, но фотографии лежали в старой коробке из-под обуви в гостиной вместе с ароматными гниющими яблоками, забитой полуфабрикатами морозильной камерой, маленьким портативным ксероксом и пылесосом для цивилизованных людей. Поскольку он оказался иностранной марки, у нас не продавали под него пылевых мешков, и теперь пылесос стоял в углу со снятой крышкой и высыпающимся из цивилизованного корпуса мусором.