Едем мы на машине с Евтюшкиным. По сторонам смотрим, уж просеку миновали. Я только потом сообразил, что мелькнуло в ней что-то. Я обратно. Машину остановил и туда. Толик мне хоть и земляк, но лучше б собака была вместо него. Тогда б мужика того точно живьем взяли. А так пришлось его из автомата. Боязно было, что уйдет. В телогрейке, лет сорок пять ему. Никак не пойму, что с лицом у него. То ли обморожено, то ли обожжено…
Дядь Лев, мне один сказал, что настоящий мужчина должен убить змею, посадить дерево, сына оставить после себя.
Дядь Лев, смотрите: змею я убил, дерево посадил и теперь выходит, что мне только сына не хватает, чтоб мужчиной настоящим стать?
В троллейбусе едет свинья в пиджаке, лет 32–40. Квадратная. Жена с ним, а еще на нем галстук. Жена ему давно опротивела. Смотрит на нее с омерзением. А она, маленькая, даже не маленькая, а сухонькая, вся в тревоге за себя, а главное, за сокровище такое. И вот он сказал, то есть, изрыгнул нечто такое, что позволило ему рассмеяться. Это что-то о ней сказал. Сказал, конечно, обидное, и вот звуки издает, похожие на смех. Как оскорбителен этот смех. А она, сухонькая, привыкла, но тут люди, стыдно, нужно, чтоб хорошо все было, и она захихикала. Они вместе смеялись и это совсем плохо. Такая беда. Беда беспросветная, беда окончательно прилипшая, беда, из которой выхода нет совсем.
Теперь об этом все знали. Виктор пришел вечером. Стоя у открытой двери, с трудом подбирал слова. Он сказал, что я не должен так поступать, что беда получится, что так было и у него, да всегда это было ошибкой и всегда плохо кончалось.
Я сказал: «Ты, наверное, прав, я глупо поступаю. Говоришь, у тебя так было, было не раз. Не сердись, я не хотел тебя огорчить, но дай ошибиться и мне».
Он ушел в темноту. Ночные бабочки бились о стекло керосиновой лампы.
Валька Венсков застенчивым был; я думаю, это из-за того, что картавил он сильно.
А Ленька Соколов мне запомнился добродушным, и еще помню, он все к цыганам хотел уйти…
Самым положительным из нас был Колька Осипов. Аккуратный, учился хорошо. Почерк у него ровный, и воротник не смят.
У нас школа была смешная. Мы просто не могли не смеяться в ней. Смех этот житья нам не давал. Это из-за него нас выгоняли с уроков, вызывали родителей. Это из-за него мы совсем обессиленные выползали из класса.
А вот Кольке Осипову беда эта не грозила. Прижмется к парте, съежится, вот и весь его смех. Только спина и плечи чуть вздрагивают. Учителя и не догадывались, что он смеется.
Потом увезли меня от дома, а вернули лет через 12–13.
Пошел я проведать ребят, а они мужчинами стали.
Валька Венсков женился. Жену взял с ребенком. Пьет она, и Валька стал пить.
Ленька Соколов работал шофером, а потом за водку перевели его в подсобники. Тоже женат, ребенок есть.
Многое изменилось за эти годы; и потому странно было видеть ту же пыль за этажеркой, тот же фикус в углу комнаты, ту же вату с блестками между рам, тот же гриб на подоконнике в стеклянной банке из-под огурцов.
Колька Осипов стал — писателем. Сперва вышла его брошюра о борьбе с лесными пожарами, потом для детей стал писать сказки, рассказы. Теперь он книгу написал о классовых битвах в Западной Германии.
Жена у него — химик в Менделеевском институте. Квартира большая. Мебель полированная, низкая.
И столик журнальный есть.
Девчонка светилась радостью. Она о чем-то взволнованно говорила подружке. Как будто произошло что-то очень важное. Когда они промелькнули мимо, то я понял, что это действительно было так.
Я услышал, как она сказала: — Нет, ты представляешь? Он посмотрел на меня и сказал «здравствуйте», а я в ответ ему: «драсьте», — и она счастливо засмеялась.
Завидуйте, вожди, завидуйте, философы, завидуйте, пророки и боги! Вам не удалось бы сделать смех девчонки более счастливым, чем это сделал тот, кто сказал ей «здравствуйте».
Чудной был Васька Крысин. Морда круглая, добрая. Он, и правда, добрый был. А мы терпеть его не могли. Из-за голода, конечно. Каждый переносил голод, как мог, а Васька придумал по-своему. Он пытался убедить себя в том, что еды ему хватает. Мы страшно злились на него, а он — на нас. До хрипоты, до остервенения доходили. Кричали ему: «Ну, а если тебе еще 50 грамм хлеба дадут, ты что, и этого не мог бы съесть?» — «Да нет, ни крошки больше мне не надо. В глотку мою не полезут эти граммы. Сыт я. Сыт». И слезы были в голосе. Сейчас мне жалко Ваську, а тогда злился на него. Глупый я был и голодный.
В марте многие умирали, и Васька умер в марте.