Выбрать главу

А Костоглотов (Оглоедом его все тот же проницательный Русанов назвал) и сам уже себя больным не считает. Двенадцать дней назад приполз он в клинику не больным – умирающим, а сейчас ему даже сны снятся какие-то «расплывчато-приятные», и в гости горазд схо­дить – явный признак выздоровления. Так ведь иначе не могло и быть, столько уже перенес: воевал, потом сидел, института не кончил (а теперь – тридцать четыре, поздно), в офицеры не взяли, сослан навечно, да еще вот – рак. Более упрямого, въедливого пациента не найти: болеет профессионально (книгу патанатомии проштудировал), на всякий вопрос добивается ответа от специалистов, нашел врача Масленникова, который чудо-лекарством – чагой лечит. И уже готов сам отправиться на поиски, лечиться, как всякая живая тварь лечит­ся, да нельзя ему в Россию, где растут удивительные деревья – бере­зы...

Замечательный способ выздоровления с помощью чая из чаги (бе­резового гриба) оживил и заинтересовал всех раковых больных, устав­ших, разуверившихся. Но не такой человек Костоглотов Олег, чтобы все свои секреты раскрывать этим свободным., но не наученным «мудрости жизненных жертв», не умеющим скинуть все ненужное, лишнее и лечиться...

Веривший во все народные лекарства (тут и чага, и иссык-кульский корень – аконитум), Олег Костоглотов с большой насторожен­ностью относится ко всякому «научному» вмешательству в свой организм, чем немало досаждает лечащим врачам Вере Корнильевне Гангарт и Людмиле Афанасьевне Донцовой. С последней Оглоед все порывается на откровенный разговор, но Людмила Афанасьевна, «ус­тупая в малом» (отменяя один сеанс лучевой терапии), с врачебной хитростью тут же прописывает «небольшой» укол синэстрола, лекар­ства, убивающего, как выяснил позднее Олег, ту единственную ра­дость в жизни, что осталась ему, прошедшему через четырнадцать лет лишений, которую испытывал он всякий раз при встрече с Вегой (Верой Гангарт). Имеет ли врач право излечить пациента любой ценой? Должен ли больной и хочет ли выжить любой ценой? Не может Олег Костоглотов обсудить это с Верой Гангарт при всем своем желании. Слепая вера Веги в науку наталкивается на уверенность Олега в силы природы, человека, в свои силы. И оба они идут на ус­тупки: Вера Корнильевна просит, и Олег выливает настой корня, со­глашается на переливание крови, на укол, уничтожающий, казалось бы, последнюю радость, доступную Олегу на земле. Радость любить и быть любимым.

А Вега принимает эту жертву: самоотречение настолько в природе Веры Гангарт, что она и представить себе не может иной жизни. Пройдя через четырнадцать пустынь одиночества во имя своей един­ственной любви, начавшейся совсем рано и трагически оборвавшейся, пройдя через четырнадцать лет безумия ради мальчика, называвшего ее Вегой и погибшего на войне, она только сейчас полностью увери­лась в своей правоте, именно сегодня новый, законченный смысл приобрела ее многолетняя верность. Теперь, когда встречен человек, вынесший, как и она, на своих плечах годы лишений и одиночества, как и она, не согнувшийся под этой тяжестью и потому такой близ­кий, родной, понимающий и понятный, – стоит жить ради такой встречи!

Многое должен пережить и передумать человек, прежде чем при­дет к такому пониманию жизни, не каждому это дано. Вот и Зоень­ка, пчелка-Зоенька, как ни нравится ей Костоглотов, не будет даже местом своим медсестры жертвовать, а уж себя и подавно постарает­ся уберечь от человека, с которым можно тайком от всех целоваться в коридорном тупике, но нельзя создать настоящее семейное счастье (с детьми, вышиванием мулине, подушечками и еще многими и мно­гими доступными другим радостями). Одинакового роста с Верой Корнильевной, Зоя гораздо плотней, потому и кажется крупнее, оса­нистее. Да и в отношениях их с Олегом нет той хрупкости-недоска­занности, которая царит между Костоглотовым и Гангарт. Как бу­дущий врач Зоя (студентка мединститута) прекрасно понимает «об­реченность» больного Костоглотова. Именно она раскрывает ему глаза на тайну нового укола, прописанного Донцовой. И снова, как пульса­ция вен, – да стоит ли жить после такого? Стоит ли?..

А Людмила Афанасьевна и сама уже не убеждена в безупречности научного подхода. Когда-то, лет пятнадцать – двадцать назад, спас­шая столько жизней лучевая терапия казалась методом универсаль­ным, просто находкой для врачей-онкологов. И только теперь, последние два года, стали появляться больные, бывшие пациенты он­кологических клиник, с явными изменениями на тех местах, где были применены особенно сильные дозы облучения. И вот уже Людмиле Афанасьевне приходится писать доклад на тему «Лучевая болезнь» и перебирать в памяти случаи возврата «лучевиков». Да и ее собствен­ная боль в области желудка, симптом, знакомый ей как диагносту-он­кологу, вдруг пошатнула прежнюю уверенность, решительность и властность. Можно ли ставить вопрос о праве врача лечить? Нет, здесь явно Костоглотов не прав, но и это мало успокаивает Людмилу Афанасьевну. Угнетенность – вот то состояние, в котором находится врач Донцова, вот что действительно начинает сближать ее, такую не­досягаемую прежде, с ее пациентами. «Я сделала, что могла. Но я ра­нена и падаю тоже».

Уже спала опухоль у Русанова, но ни радости, ни облегчения не приносит ему это известие. Слишком о многом заставила задуматься его болезнь, заставила остановиться и осмотреться. Нет, он не сомне­вается в правильности прожитой жизни, но ведь другие-то могут не понять, не простить (ни анонимок, ни сигналов, посылать которые он просто был обязан по долгу службы, по долгу честного граждани­на, наконец). Да не столько его волновали другие (например, Косто­глотов, да что он вообще в жизни-то смыслит: Оглоед, одно слово!), сколько собственные дети: как им все объяснить? Одна надежда на дочь Авиету: та правильная, гордость отца, умница. Тяжелее всего с сыном Юркой: слишком уж он доверчивый и наивный, бесхребет­ный. Жаль его, как жить-то такому бесхарактерному. Очень напоми­нает это Русанову один из разговоров в палате, еще в начале лечения. Главным оратором был Ефрем: перестав зудеть, он долго читал какую-то книжечку, подсунутую ему Костоглотовым, долго думал, молчал, а потом и выдал: «Чем жив человек?» Довольствием, специальностью, родиной (родными местами), воздухом, хлебом, водой – много раз­ных предположений посыпалось. И только Николай Павлович уве­ренно отчеканил: «Люди живут идейностью и общественным благом». Мораль же книги, написанной Львом Толстым, оказалась совсем «не наша». Лю-бо-вью... За километр несет слюнтяйством! Ефрем заду­мался, затосковал, так и ушел из палаты, не проронив больше ни слова. Не так очевидна показалась ему неправота писателя, имя кото­рого он раньше-то и не слыхивал. Выписали Ефрема, а через день вернули его с вокзала обратно, под простыню. И совсем тоскливо стало всем, продолжающим жить.