Вперед шагнул офицер, дважды выстрелил в воздух из своего «Люгера», чтобы заставить толпу замолчать. Его лицо было покрыто множеством шрамов. Рано поседевшие светлые волосы выбивались из-под шлема и мокрыми прядями прилипали ко лбу. Он заговорил, и стало ясно, что переводчик не потребуется. Он выстраивал фразы медленно и осторожно, но это не затрудняло восприятие.
— Я унтерштурмфюрер Штрекенбах, — крикнул он. — Вы будете сотрудничать с нами как с представителями Третьего Рейха. Тот, кто откажется, будет убит. Сейчас вас допросят. Вы должны будете сдать все ваше оружие. Тот, кто откажется, будет убит. Ваши дома обыщут. Если мы узнаем, что кто-то пытался нас обмануть… он будет убит. Ясно?
Жизель стояла, сложив ладони вместе, и вслушивалась в бормотание вокруг. В голосе этого человека почти не было жестокости. Он говорил таким тоном, будто покупал хлеб в пекарне.
— С этого момента, — продолжал Штрекенбах, — ваши дома находятся в нашем распоряжении. Мы только что лишились радиосвязи из-за жителей вашей деревни. Я не считаю, что вы должны понести наказание за них, но только в том случае, если вы им не помогали. За ваши собственные действия вы понесете полную ответственность. До тех пор, пока мы не восстановим приемник и не эвакуируем раненых и погибших, вам придется проявить гостеприимство.
Вдруг он резко повернул голову и стал вглядываться в лица в толпе.
— Где священник… а, вот вы где, — Жизель почувствовала, как напрягся отец Гийом, стоящий рядом с ней. — Я хочу поговорить с вами наедине, — лейтенант указал пальцем на кафе, и через секунду за его спиной возник рядовой.
Жизель встретилась с отцом Гийомом взглядом всего лишь раз, когда его выводили из толпы. В глазах священника читались горечь и смирение, в нем явно произошел надлом. Что-то внутри сломалось, и никогда не будет восстановлено. Может быть, они убивают священников, чтобы деморализовать жителей оккупированных деревень? Она молила бога, чтобы это было не так. В этом не было необходимости. В Шато-сюр-лак не было бунтарей.
Она молилась до тех пор, пока ее не отвлек рев мотоцикла: двое солдат, один за рулем, другой в коляске, направились на запад. Двигатель мотоцикла жужжал, будто шмель, пока не затих в дали.
Отец Гийом был служителем господа, но несмотря на это, продолжал выискивать во внешности этого человека черты, которые можно было бы возненавидеть. Он ненавидел этот маленький шрам возле уголка его левого глаза, ненавидел ямку на подбородке. Он ненавидел то, как ровно он сидел, ненавидел его голубые глаза, серую униформу, резкий, тяжелый запах пота и табака, но больше всего он ненавидел сам факт его существования и то, что ему приходится сидеть с ним в сельском кафе и дышать с ним одним воздухом. «Больше я никогда не смогу здесь обедать, — подумал Гийом. — Я всегда буду видеть перед собой его и чувствовать этот запах».
— Вы презираете меня, — сказал Штрекенбах. — Вас выдают ваши глаза, и я вас прекрасно понимаю. Я не жду от вас благосклонности — лишь содействия. Хотите вина?
Он налил в бокал вина, понюхал аромат и молча кивнул в ответ на отказ Гийома. В несколько больших глотков он выпил вино, будто филистимлянин у источника, и Гийом возненавидел его за это еще сильнее.
— Обычно при оккупации деревень офицеры ищут мэров, — сказал ему лейтенант. — Возможно, это не лишено смысла, но я считаю, что служители бога принесут куда больше пользы. Вы, священники, — по природе своей примирители, которые поклялись сохранять мир. И вы лучше, чем кто бы то ни было, знаете, что происходит в душах вашей паствы. Я даже не надеюсь узнать их так же хорошо, как знаете вы.
У отца Гийома внутри все сжалось.
— Я ничего не расскажу вам ни об одном из них.
Штрекенбах налил себе еще вина, иронично изобразил, будто чокается с ним, и опустошил бокал.
— Я вас об этом и не прошу. Как я уже сказал, вы слушали их исповеди и хорошо знаете, что у них внутри. Вы знаете, кто из них сторонник мирной жизни, а кто склонен к необдуманным поступкам. Мне от вас нужно лишь одно: держите в узде тех, у кого, скажем так, могут появиться идеи. Мне все равно, что вы думаете обо мне и об армии, которой я служу. У меня нет желания оставлять за спиной трупы мирных жителей. Произойдет это или нет — это во многом зависит от вас. Ясно?
Гийом закрыл глаза и медленно утвердительно кивнул. Печальный день; и лучше бы он родился глухим, тогда ему не пришлось бы молча уступать врагу, будто последний подхалим.
— Вольно, — сказал Штрекенбах, и это, разумеется, стало еще одной причиной его возненавидеть.
Как пастырь, он не мог оставить свою паству в беде, и ходил от одного дома к другому, утешая тех, кого можно было утешить. Некоторых семей заставили перебраться к соседям, оставив свои дома под временные казармы и госпиталь для раненых.
Груда конфискованного оружия росла, пополняясь охотничьими ружьями, дробовиками и пистолетами, и даже такими непременными атрибутами сельской жизни, как вилы и косы. Никто в Шато-сюр-лак больше не был хозяином собственной жизни, и даже бог, казалось, их оставил.
Ближе к вечеру Гийом вышел из деревни и с трудом поднялся на холм, на котором возвышалась церковь и его дом. По дороге он остановился и не меньше минуты вглядывался в отпечатки шин, оставленные варварским мотоциклом. Он принялся приминать их и разравнивать землю, пока следы не исчезли, а затем снова поспешил домой, в церковь. По пути он решил заглянуть в темную, холодную конюшню.
Внутри он обнаружил его — ненавистное существо, которое самим своим существованием насмехалось над божественным сотворением мира. Оно стояло возле одной из лошадей, поглаживало ее по мускулистой шее и бормотало что-то ей на ухо. Рядом с ним животное казалось размером не больше шетландского пони.
Так он впервые лицом к лицу встретился с этим отродьем: отвратительное лицо, огромный рост, одежда, грубо сшитая из нескольких вещей, чтобы покрыть его гигантское тело. При виде него Гийому вспомнились демоны.
— Вы пришли, — сказало оно, словно ребенок, который не верил своему счастью.
Гийом сглотнул от отвращения и попытался выдавить улыбку.
— Ты в этом сомневался?
Бродяга потрепал лошадь за гриву, а затем, неуклюже двигаясь, поспешил выйти из стойла. Со смесью самоуверенности и нерешительности, присущей тем, кто живет в самых скромных условиях, но при этом пытается быть еще скромнее, он прошел мимо стойл. Его внешность и поведение были насмешкой надо всем человечеством. Наконец, он уселся на кучу сена.
— Как Жизель? — спросил он. — Она ведь…
— Жива и невредима.
Что может быть более ужасающим, чем выражение облегчения на такой физиономии? Должно быть, это всего лишь игра света.
— До поры до времени, — добавил Гийом, и — да, выражение облегчения на лице тут же сменилось на страдальческое. — Кто знает, на что способны эти немцы? Может ли вообще хоть кто-то проснуться утром в твердой уверенности, что для него сегодня не уготована пуля или штык?
Бродяга отщипнул несколько соломинок и бросил их на пол.
— Неужели в них нет совсем никакой любви, доброты и благодушия?
— Нет. Они любят лишь завоевывать.
Гийом наблюдал, как существо размышляет, и на лице его появляется выражение муки. Семена его слов падали на благодатную почву, и, судя по всему, стоило их лишь немного полить — тогда созреют те самые ужасные плоды, на которые он надеялся.
Он надавил:
— Внутри тебя кипит ярость, не так ли?
— Однажды кипела, — сказал Бродяга таким тоном, будто вспомнил о чем-то давно утраченном. — Однажды, давным-давно, я сказал своему создателю, что, раз я не могу пробудить любовь, я буду вызывать страх. И я посвятил себя этой гнусной миссии. Но теперь я уверен, что даже демоны устают от причинения страданий, если все, что они видят, — это искаженные от мучений лица. И я даже пришел к выводу, что демоны, должно быть, чувствуют себя ничтожествами в этом деле по сравнению с людьми. Вы сами мастерски справляетесь с работой демонов, — Бродяга поднял взгляд, затем протянул руку к двери стойла. — Скольким войнам я был свидетелем? Я и сам уже не помню. Разве я могу вселить больший страх, чем армия, вторгающаяся на чужую территорию?