Выбрать главу

Ступинский ответил не сразу. Он сунул окурок папиросы в подтопок, проследил, как его подхватило и уволокло тягой, и, повернувшись к Репнину, глаза в глаза произнес:

— Представьте себе, Валериан Иванович, я тоже этого понять не могу. Он развел руками и обессиленно уронил их. — Это напасть какая-то… Я ведь вижу и знаю куда больше, чем вы. — Ступинский горестно оперся лицом на руки и замолк. Волосы у него опять сползли, сделав пробор на середине головы, и он опять напоминал российского мастерового. Только руки его были тонки, без натруженных жил, давно не знающие тяжелой работы руки.

Валериан Иванович был несколько озадачен возникшим предметом разговора. Так и не отнимая рук от лица, Ступинский заговорил как будто и не прерывался:

— Стараемся помогать людям, спасать их. Спасать здесь, где сделать это не так уж просто. Кое-что все же удается сделать. Не все, но многое. Вы, надеюсь, заметили, что нет у нас в населении особого разделения? Все живут, работают, учатся вместе. Все это не само собою получилось. Были и есть тут настоящие руководители. Они понимали и понимают, что без людей мы дырка без калача, не дали они распоясаться нашему брату. Мне в первую зиму начальник стройки, старый коммунист, по сопатке въехал. Кобурой я любил по молодости лет пошуршать, — пояснил Ступинский. — Хорошая была оплеуха. До сих пор забыть ее не смею. И слов, какими она сопровождена была. «Оборони Бог, - говорил начальник стройки, — дойти нам тут до грудков! Только того и ждут враги мировой революции». Без таких, как он, мы наломали бы тут дров.

Ступинский разом снялся с табуретки, распахнул плиту, потыкал в нее поленом, подгреб угольки и набросал сухого макаронника. Минуты две он постоял на колене, глядя на поднимающиеся огоньки.

Валериан Иванович взял со стола стакан и пододвинулся к печке. Он и не заметил, захваченный потоком мыслей, что ведет себя как в своей холостяцкой комнатушке.

Ему и раньше, конечно, приходило в голову, что такая большая, заброшенная в Заполярье стройка могла кончиться пшиком и что кто-то не дал довести эту болезненно, тяжело начавшуюся стройку до развала, отвечая за нее собственной жизнью.

Все же как много он не видел, пропустил мимо глаз, занятый собственной персоной, собственной бедой! А ведь здесь, в этом городе, рядом с ним жили, работали и бедовали такие разные люди, с такими разными судьбами и обязанностями. И самую, пожалуй, неблагодарную, тягостную обязанность выполнял Ступинский. Валериан Иванович не раз слышал от переселенцев, что «хозяина им Бог послал за все грехи и страдания ихние». Побольше бы таких начальников, как он, — «не оскорбит, не выгонит: в ночь-полночь приди, выслушает тебя как человека и по-человечески отзовется…»

«По-человечески» — это очень и очень умели ценить жители города Краесветска.

Город вырос. Вместе с ним по строительным лесам поднималось и угверждалось человеческое достоинство основателей и строителей этого города, ставшего частицей истории нового государства.

Стало быть, не за награды и почести работал Ступинский. Значит, знал он что-то такое, чего не знали и не видели пока такие люди, как Репнин.

«Очень правильно сделал Ступинский, позвав меня на чашку чаю, очень правильно», — отметил про себя Валериан Иванович и кашлянул в кулак, напоминая о себе.

— Вот все думаю, думаю о судьбах наших здешних людей, и голова у меня кругом идет, — снова заговорил Ступинский, будто разговор не останавливался, будто он слышал, о чем думал Валериан Иванович. — Мы здесь сумели избежать разлада меж строителями. Все вместе, все нормально. Но вот подходит пора призывать в армию здесь уже выросших ребят. А что, если и там им припомнят отцов и дедов? — Ступинский молча ждал, что скажет на это Репнин. Но Валериан Иванович не отозвался на беспокойный вопрос. — Я считаю, — уже твердо продолжал Ступинский, — считаю, что этого допускать нельзя. И знать и видеть худого ребята должны как можно меньше. Надо ограждать их от подозрений и напастей. Валериан Иванович помолчал, подумал.

— Разумеется, ребята должны верить в мир, в котором они живут, медленно заговорил Репнин, — ценить людей, которые растят их, говорят добрые слова, дают хлеб.

Ступинский пододвинул стул, неторопливо уселся.

— В том-то и соль, — вздохнул он. — Об этом тревога, и не только наша с вами. — Он поболтал чайник. — Пусто. Заварить еще? Кстати, — хлопнул он себя по лбу. — Во балда. Позвал вас, чтобы сообщить в неофициальной обстановке приятную весть, а этот дурацкий звонок сбил меня. Разобрались в конце концов с вашим делом. Скоро вы получите паспорт. Простите, так уж получилось: сначала утомил разговором, а после угостил новостью. Следовало бы наоборот.

Репнин почти никак не отреагировал на это сообщение. Он только кашлянул, промычал свое «м-да», полагая, что Ступинский отчего-то малость схитрил, приберегая этакое известие к концу разговора.

— Вы как будто не рады?

— Нет, почему же? Но, видите ли, меня как-то уже перестало заботить мое положение. У меня много других, более важных забот.

— О ребятах?

— Вот именно, о детях. И работа моя день ото дня осложняется. Не так-то просто воспитывать детей по-новому, без кнута и Боженьки. — Репнин нахохленно уставился на Ступинского. — Скажите, только прямо: зачем понадобилась вся эта возня со мной? Ну, вот мое вызволение с биржи, теперь вот мое назначение на должность заведующего, хлопоты о гражданстве? Я ведь отлично понимаю, что это не без вашей, так сказать, инициативы. Не в благородство ль играете?

— Нет, играть недосуг, Валериан Иванович. Заведующим вас назначают как человека, понимающего, что доски в штабеля складывать и человеческие жизни пестовать — не одно и то же. Не думайте, что это с бухты-барахты. Так лучше, когда дети у вас учатся, а вы у них. Вы все еще кособочитесь, не соглашаетесь. Дело, как говорится, хозяйское. Может, это даже и хорошо. А то у нас лишка развелось тех, кто со всем соглашается. Учите ребят почитать старших, но не раболепствовать перед ними. Это противно нашему обществу.

Валериан Иванович вынул из кармана часы, извинился, сказав, что дела не терпят, а дети ждут, и начал собираться.

— Я и в самом деле многому научился у детей, — надевая пальто, проговорил Репнин. — Привязался к ним, и хотелось бы без тревоги думать мне об их будущем. Простите меня за некоторую афористичность, что ли. Великий немецкий поэт сказал: «Если мир расколется — трещина прежде всего пройдет по душе поэта». А я думаю: прежде всего пройдет она по судьбам детей. Пришел к этому не сразу. Прозревал, как говорится, через беды. Ну, прошу простить меня. Кажется, за много лет наговорился.

Ступинский пожал мягкую руку Валериана Ивановича, повторяя про себя: «Да, если мир расколется…» — а вслух спросил:

— Так и не сможете, видно, никогда забыть ту женщину с картины?

— Никогда не смогу забыть.

Оба тяжело помолчали.

— Валериан Иванович, вот еще о чем хотел посоветоваться. У вас там некому вести занятия по военному делу. Я изредка мог бы. Не возражаете? Пока не хватает военруков. А надо, очень это надо. Ведь если мир расколется… А как там крестник мой поживает? — уже за дверью спросил Ступинский, провожая Репнина до крыльца.

«Какой воспитанный человек! И где бы это?» — удивился Валериан Иванович и переспросил:

— Мазов-то? Разно поживает. Сложный мальчишка. И хороший и плохой. Без середины. Еще раз извините, — по-военному приложил руку к шапке Репнин. — А что касается вашей просьбы, то дверь нашего дома для всех открыта, и ребята всегда людям рады. — Репнин тут же мрачновато добавил: — Если они по делу, конечно.

Он всю дорогу «переваривал» разговор с комендантом и только сейчас до конца понял тот деликатный и настойчивый вопрос или просьбу Ступинского насчет того, чтобы дети меньше видели и знали худого. «От мира детей, к сожалению, не отгородишь. Они как трава — загороди жердями, проволокой, частоколом самым плотным, все равно просочатся на свет. М-да, просочатся. Они вон на морпричалах торчат круглое лето. Все видят, все слышат. И глаз у них востер, и память. все вбирает… Что это вдруг вспомнил Ступинский Мазова? А-а, Толя и в самом деле „крестник“, ведь Ступинский нашел его и определил в детский дом…»