Выбрать главу

Толя выскочил из кочегарки и помчался во весь дух с биржи. Никогда он еще не видел Ибрагима таким и никогда еще не уходил от него с такой тяжестью на душе, а, наоборот, бывало всегда светло и сладостно-грустно после посещения кочегарки, где много огня, много своего, какого-то таинственного и душевного уюта, где котел казался огромным, усмиренным Змеем Горынычем, в пасть которого дядя Ибрагим толкал и толкал деревянную пищу.

Детдом уже спал. Толя осторожно пробрался в четвертую комнату. В ней сделалось как будто теснее. Он осмотрелся и обнаружил рядом со своей кроватью еще одну кровать. Подошел ближе. На кровати под одеялом лежали Аркашка и Наташка. Он приподнял одеяло, простыню — пятна на простыне не было; не успели подлить ребятишкам чаю. Это первая, самая легкая «обновиловка»: налить чаю и дразнить «мокрухою».

— Чего тебе? — грозно спросил мальчишка, поднимая голову и загораживая рукою сестренку. Значит, он еще не спал и. видимо, спать не собирался.

— Ничего. Спи давай. Все спят, и ты спи. Не бойся.

— А я и не боюсь.

— Тебя как звать?

— Аркашкой.

— Верно. Валериан Иванович ведь говорил. А меня Толькой зовут. Спи давай и не бойся.

Мальчик затих. По окну шуршало, подрагивали рамы, начиналась пурга, весенняя, короткая, но зато уж снеговальная. Женька простонал во сне, бормотнул что-то, как косач на току, и затих.

— Вы зачем украли у мамы деньги? — приподнялся мальчишка на кровати.

— Ну, ты! — прошипел на него Толя.

Окно все шорохтело, за ним начинало посвистывать и подвывать. Загудели провода на столбе, и хрустнуло в невыключенном репродукторе. Толя. закинув руки за голову и заранее проникаясь жалостью, представил, как одиноко бредет какой-нибудь человек в этой ночи, в белой, разгорающейся замяти, и как дымится пока еще легким дымком каждый бугорок, каждая застружина, и как начинает он замерзать, одинокий этот человек, погружаясь в белый сон.

В коридоре или на чердаке что-то стукнуло. Толя очнулся, и обжигая босые ноги о холодный пол, просеменил к кровати Малышка. В полумраке он чувствовал следящие глаза Аркашки. Мимоходом Толя дернул за ногу Женьку Шорникова. Тот вскочил, не открывая глаз, нащупал ногами валенки. Толя прикоснулся к руке Малышка. Рука была спокойна. Малышок спал, улыбаясь узкой прорезью рта.

Возвратился Женька, юркнул в посгель, промычал что-то и свернулся, натягивая на ухо одеяло. Малышок спал. У него бывали такие ночи, когда он не лунатил.

Зажав голову руками, сидел Толя на кровати Малышка. Ему неодолимо хотелось разбудить всех. «Да чего же вы спите-то? — заорать. — Плохо мне, страшно!»

И оттого, что орать он не мог, не имел права, а сам по себе никто не просыпался и ни о чем его не спрашивал, не сочувсгвовал ему, Толя схватил штаны и, натягивая их, с досады не попадая ногой в штанину, с клекотом нервно прохохотал:

— Спят! Хоть провались, сдохни хоть — спят! Это мне, падле, не спится! Мне больше всех надо! — Он рывком надел штаны, рубаху, валенки, и стало нечего делать.

Он прокрался в коридор.

Никого.

Блестит мытый пол в широком коридоре. На полу кресты от рам качаются. Разносится по коридору противный запах хлорки. Днем он почему-то меньше слышен. Уборная там, за поворотом коридора, почти против комнаты Валериана Ивановича. Первая теплая уборная с тех пор, как Толя попал в детдом. Прежде все в бараках ютились.

Прежде и детдома-то не было, а детприемник был, и жили как на пристани, ожидая постоянной отправки на магистраль. Это уж потом стало как дома, и помещение вот доброе получили. Жить в нем можно, хорошо в нем. Комнаты светлые, уборная теплая, а то на мороз выбегать надо было.

Да, все это прекрасно: дом, комнаты и так далее. Но нужно идти, куда пошел. Нужно! Необходимо!

Толя убрал кии с бильярда, прислонил их к подоконнику, шарики ладонями в треугольник согнал, прислушался — кошка на кухне орет. Пошел, выпустил кошку, хотел ее погладить, пошептаться с ней, но кошка в детдоме пуганая, прыжком ушла в темный угол.

Все-таки надо идти.

Тихо как. И никого нет.

Никого.

На цыпочках прокрался Толя в раздевалку. Западня на чердак в раздевалке. Он приподнял ее, подождал, пока осыплются земля и опилки. Придерживая западню, проскользнул в темную, дующую холодом дыру. На чердаке завывало. По стропилам снова прочеркнуло полосами снега. В трубах гудело. Пахло пылью и Зинкиным истлевшим добром, раскиданным по всему чердаку. Нога наткнулась на что-то мягкое. Толя отпрянул в сторону, зачиркал спичками. Огонек заколебался, подпрыгнул и погас. Под ногами старый олений сокуй, изрезанный ребятами на «жошки» и разную другую потребу: новогодние бороды и усы Деду Морозу, хвост лисе, уши волку — мех везде нужен. вот и разодрали сокуй.

Еще зажег спичку Толя. Вот она, труба, которая требуется. Он на ощупь пошел к ней, на ошупь же нашарил и кирпич, тот, за которым сверток. Но прежде чем решиться вынуть кирпич и перепрятать деньги, сделать перетырку, как говорят ребята, Толя присел на холодную слегу, сгорбился, задумался.

Белый снег на стропилах или чердачная глушь напомнили ему белую, яснолицую, вечно что-то шепчущую прабабушку Антонину, мученицу за семью мазовских, как звали ее на селе. Когда всю ораву Мазовых выселили из большого дома и жили мазовские у каких-то родственников, Толю все равно тянуло почему-то к старому дому. Однажды он забрел в огород, спускающийся задним пряслом к реке, заросший донником, коноплей, жалицей и краснолистой огневкой.

В огороде было убрано, и оттого он казался необычайно просторным. На межах через силу бодрился чертополох, соря пушистое семя, жабрей звенел сухими колючками, и репейник липучий цеплялся за штаны. На репейнике висели пестренькие щеглы. В бороздах между гряд белело. Капустные кочерыжки с одним-двумя листами присолены инеем. В углу огорода баня, до дернового верха захлестнутая бурьяном. Она темнела зевом распахнутой в предбаннике двери.

Толя пошел к бане по хрустящей от ледка борозде и увидел хилую морковную прядку в земле. Морковь вытягивали наспех, за космы, и не вся она выдернулась. Толя покопался в холодной земле, уже схваченной корочкой, и вынул потную морковку с бледным хвостиком. Мальчишка так почему-то обрадовался ей, что сейчас же откусил сморщенный конец морковки, в заусеницах которой темнели полоски земли. Морковка оказалась до того студеной, что заломило зубы.

Тут, на огороде, и сыскала Толю прабабушка Антонина. Она вытерла морковку передником, выдавила мальчишке нос, погрела дыхом его руки. Мальчик обнаружил, что по блеклому лицу прабабушки, из несостарившихся, чистых глаз как-то сами собой катились слезы, катились на шею, на суконную мужскую тужурку, кругло катились, как сок из подрубленной березы.

Толя взял и тоже заплакал.

— Ну, а ты-то чего ревешь? — спросила прабабушка Антонина. — Я родное гнездо обревливаю. Твое гнездо другое будег. Дай Бог, не такое, где люди людей изводят, где грыжу да надсаду добывают…

Она открыла дверь в баню, посреди которой стояла шайка с мыльной водой, забрала с окошка лампу без стекла, серо-коричневый обмылок, приперла дверь предбанника батожком, и они побрели с осеннего, ровно бы состарившегося огорода…

Прабабушка Антонина хотела умереть дома и убралась на тот свет той же осенью, следом за матерью Толи…

Толя замерз, вскинулся. И не стало огорода с белыми бороздами, седенькой старушки, бурьяна, потрескивающего на ветру, грустно исчиркивающих щеглов.

Глухой, темный чердак остался, снежные полосы по слегам и поскрипывающий от ветра скелет дома. Ветер был тоже одинок, холоден и бездушен. Толя поднялся, вынул кирпич, опустил его к ногам. Зажег спичку, вытянул за бечевку сверток. Стряхнул со свертка пыль и сажу, засунул его за пазуху, а кирпич вставил на место. Сам отряхнулся, постоял, успокаиваясь. Словно во вспышке зарницы увидел он еще раз прабабушку Антонину, пустынный осенний огород, низкое небо со снеговыми тучами и спустился с чердака.